Дато молчал.
— Мне не нужно, чтобы вы врали, — сказала я. — Мне нужно, чтобы вы подождали. Сутки.
— Гиоргий не может ждать сутки.
— Гиоргий пусть говорит правду, — сказала я. — Всю. Что полез в сумку, что не взял ничего, что виноват. Один пункт пусть уберет: имя того, кто просил.
Я сама услышала, как это прозвучало.
— Ты понимаешь, что ты сейчас делаешь? — спросил Дато.
— Понимаю.
— Хорошо, что честно.
* * *
Рация затрещала минут через двадцать.
Дато снял ее с крюка, отошел к окну и ответил односложно. Слушал долго. Потом сказал что-то очень короткое и опустил руку.
Я поняла по его спине раньше, чем по словам.
— Он не уехал, — сказал Дато.
— Куда он должен был уехать?
— Никуда. Он в отделении с трех часов. Пишет заявление.
— Про Гиоргия.
— Два заявления, — сказал Дато. — Первое про Гиоргия. Второе про то, что в горах пропала его жена и он вторые сутки не может добиться, чтобы ее искали.
Я сидела и слушала звон в собственных ушах, тонкий, на одной ноте.
Он не защищался. Он осуществлял свой мерзкий план.
Теперь у него было все сразу: пропавшая жена, местный вор и объяснение на любой случай. Если бумага когда-нибудь появится, она появится краденой. Если жену найдут живой, ее найдут после того, как он двое суток якобы бился за ее поиски.
— Дато, — сказала я. — Он назвал ваше имя?
Он ответил не сразу.
— Назвал. Водителя нанимал я, машина ездит от моего дома. В заявлении я есть.
Он повесил рацию обратно на крюк и постоял к нам спиной. Я смотрела на его плечи и первый раз подумала о том, о чем не думала ни разу за эти двое суток.
У него здесь дом. Гостевой дом, пасека. Башня с его фамилией, которую сложили руки людей, чьих имен уже никто не помнит. И теперь его имя лежит в отделении на бумаге, потому что четыре дня назад он пустил на порог чужую пару из Москвы.
Я его в это втянула. Не он меня спас, а я его втянула, и это были две разные истории про одно и то же.
Дато отогнул край тряпки на окне и замер.
— Что там? — спросила я.
Он не ответил.
Я подтянулась на руках и посмотрела мимо его плеча.
Внизу, далеко, на изгибе серпантина, шевелился свет. Фары шли снизу вверх, медленно, нащупывая повороты.
Одна пара. За ней, метрах в трехстах, вторая.
Гиоргий шагнул от двери и сказал одно слово. Переводить его было не надо.
Мура встал. Шерсть на загривке поднялась гребнем, он сделал два шага к порогу и зарычал, низко, из живота.
Я стянула с ящика пакет и сунула его под себя, под одеяло, под спину, туда, где буду лежать.
— Дато.
Он не обернулся, он смотрел на фары.
— В горах пропала женщина, — сказала я. — Пусть она пропадет как следует.
Глава 10
Дато опустил тряпку на окне и повернулся ко мне.
— Сорок минут, — сказал он. — Дорога кончается у моста. Дальше они пешком.
Он сказал Гиоргию несколько слов, и Гиоргий поставил кружку на ящик, так и не отпив. Хлеб положил рядом, бережно, корочкой вверх. Дато отодвинул засов на задней двери, той, что вела к загону, и придержал ее.
Гиоргий на пороге обернулся и посмотрел на меня.
— Скажите ему спасибо.
— Не сейчас, — сказал Дато и задвинул щеколду.
Потом подошел, откинул с меня одеяло и оглядел мою ногу так, как смотрят на груз перед тем, как поднять.
— На левую встанешь?
— Встану.
— Ага, врешь.
— Нет, я встану, — сказала я.
Он поднял меня без разговоров, одной рукой под колени, и понес в дальний конец балагана, за дощатую перегородку, где стояли фляги, лежало прошлогоднее сено и висели на гвоздях ремни и какая-то сбруя. Пахло там кислым молоком, пылью и овцой, и запах этот был такой густой и старый, что въелся, наверное, в самый камень. Он посадил меня в угол между стеной и флягами и накинул сверху бурку, тяжелую, как мокрое зимнее пальто.
— Дышать через нее можно?
— Можно. Ее мой дед носил, через нее сорок лет дышали. Ты ноги подожми. Правую не подгибай, вытяни вдоль стены.
Я сделала, как он сказал. Бурка легла на лицо, и мир сделался шерстяным, черным и колючим.
— Дато.
Шаги отходили.
— Ботинки мои.
Шаги остановились. Потом быстро к печке и обратно, и я поняла, что он их унес.
— Что бы ни говорили, не двигайся, — сказал он от перегородки. — Даже если позовут по имени. Особенно если позовут по имени.
— А если сюда заглянут?
— Скажу, что тут сыр. Они поверят, потому что тут сыр.
* * *
Мура зарычал и тревожно забегал.
Дато сказал ему что-то по-свански, и рычание оборвалось, как отрезали. Потом стало тихо, и в этой тишине я слышала все сразу: как гудит печка, как капает с крыши в жестянку, как у меня самой стучит в ушах. Пакет с полисом лежал под курткой, на голом животе, и бумага прилипла к коже.
Стукнула дверь, и вошли двое.
Тут началось то, чего я никак не ждала.
Они здоровались минут пять. С гулом, с хлопаньем по спине, с тем особенным мужским рявканьем, которое одинаково звучит на любом языке и означает «сто лет не виделись». Один из них, помоложе, тут же полез к Муре, и Мура, зверь, который в первый день молча решал, пускать ли меня во двор, застучал хвостом по половице, как дурак. Кто-то засмеялся. Кто-то что-то уронил.
Потом старший сказал длинную фразу, будто жаловался, и я услышала: «Тбилиси». Потом еще раз. Потом слово, похожее на «бензин».
Они сели. Дато поставил на стол что-то стеклянное.
Я лежала под буркой и слушала, как в двух метрах от меня трое мужчин пьют чай и разговаривают. Гремели кружки. Стукнул нож. По звуку я поняла, что режут сыр, потому что за эти дни выучила, как звучит его сыр под ножом, глухо и вязко.
Первые минут десять было почти легко.
Потом голос старшего сменился. Не стал громче, наоборот, стал ровнее и суше, и в нем появились паузы там, где раньше их не было.
Дато отвечал коротко. Я успела выучить его «ара», он им отвечал на все, что я предлагала за эти двое суток. Сейчас он сказал его четыре раза подряд.
Младший спросил что-то дважды, одно и то же, и во второй раз с нажимом. Скрипнула скамья. Кто-то встал и пошел по балагану, тяжело, до дальней стены, и остановился так близко к перегородке, что я услышала, как он дышит носом.
Я же перестала дышать вообще.
Он постоял так немного, потом стукнул костяшками по фляге, как стучат по арбузу на рынке, и сказал что-то короткое, и оба засмеялись, а Дато ответил, и по голосу я решила, что разговор про сыр: сколько, когда снял, почему не привез вниз.
Шаги ушли обратно к печке.
Дальше говорил один старший, размеренно, как зачитывают вслух документ. Я лежала и вылавливала из чужой речи то, что могла узнать.
Гиоргий. Два раза Местиа. Потом слово, которое я теперь узнала бы из тысячи.
Стрельцов.
Он произнес его с ударением не туда, и от этого стало только противнее. Потом он сказал: Надежда. И еще раз, медленнее: На-деж-да.
Дато ответил длинно. В первый раз за все дни длинно. Я не поняла ни слова, но услышала главное: он ни разу не поднял голос.
И тогда младший сказал что-то совсем обыденное, между делом, и в балагане стало очень тихо.
Я досчитала до трех.
Потом Дато сказал что-то, чего я не поняла.
Позже я спросила, что было. Он объяснил: младший увидел на полке у печки перчатки. Мои, розовые, идиотские, купленные в Шереметьево за четырнадцать тысяч, которые сушились там с первого вечера и о которых мы оба забыли, потому что они лежали не на полу, а наверху, на виду.
И тут снаружи, еще далеко на тропе, раздался женский голос. Мура рванул к двери и взвизгнул.
Дато сказал что-то, и одно слово я поняла. «Да» — сестра по-грузински. Сестра приехала?
* * *
Голос приближался быстро. Женщина кричала что-то радостное на весь склон, и у меня внутри все оборвалось. Мура метался у двери и скулил. Огромный кавказец, который смотрел на людей, как таможенник, сейчас вел себя как щенок.