Литмир - Электронная Библиотека

Мама узнает из новостей, или ей позвонят из посольства, или сначала позвонит Никита с какой-то версией, а мама будет плакать в трубку и спрашивать, что случилось, а он будет знать ответ и никогда не скажет правды.

Кто разберет мои вещи в шкафу. Дурацкая мысль, но она пришла и осталась, крутилась. Голубое платье, которое я так и не надела ни разу, с биркой. Кто-то будет выбрасывать вещи из шкафа мертвой женщины, и это буду я, и мне отчего-то стало очень жаль это платье больше, чем себя саму в тот момент.

Мысли шли медленно, вязко, будто через них тоже пробирался туман.

Я закрыла глаза и неожиданно для себя засмеялась.

Сначала тихо, почти беззвучно, только плечи затряслись под фольгой. Потом громче. Смех перешел в кашель, кашель обратно в смех, и я лежала, содрогаясь от этого безумного, совершенно неуместного хохота, и слезы снова текли, смешиваясь с дождем на лице.

Мне было смешно, что я всю дорогу сюда, все эти недели сборов, весь этот подъем с воспоминаниями о свадьбе Кати, думала, что спасаю брак. Что мой Никита — тот самый, единственный, который не бросит, который защитит ценой жизни, если понадобится. Что я, в отличие от других женщин из грустных историй в интернете, нашла настоящего мужчину.

Господи, какая же я дура.

Смех кончился так же резко, как начался, оставив после себя странную, звенящую пустоту.

Тишина вокруг была плотной и живой, наполненной шумом дождя и далеким гулом воды где-то внизу, и собственным моим дыханием — мелким, хриплым, будто я разучилась дышать нормально.

Я подумала, что, наверное, это последнее, что я слышу.

И закрыла глаза, готовясь к тому, что дальше будет только темнота, теперь уже настоящая, окончательная.

* * *

Звук пробился сквозь дождь как-то сбоку, и я не сразу поняла, что это не сон.

Я уже почти отпустила себя, плыла в той вязкой темноте, где мысли становятся редкими и медленными, когда что-то дернуло меня обратно.

Резкий звук. Металлический. Не ветер и не вода.

Я открыла глаза. Темнота стояла такая плотная, что не было разницы, открыты они или нет.

Звук повторился, ближе.

Может, показалось. Может, мозгу в таком состоянии проще выдумать спасение, чем признать, что его нет.

Но звук пришел снова, и я перестала сомневаться: он настоящий.

Рука сама скользнула в карман куртки, к тому свистку, который весь день пролежал там необъяснимо. Сейчас стало ясно, зачем он там: кто-то в темноте свистел точно так же. Кто-то знал, что этот сигнал значит.

Меня искали.

Первым делом захотелось закричать, во весь голос, что там от него оставался, лишь бы услышали, лишь бы не прошли мимо в темноте.

Я даже открыла рот.

И тут же замерла.

А если это Никита?

Он знал маршрут. Знал, где примерно оставил меня. Времени прошло достаточно, чтобы дойти до деревни, взять фонарь, вернуться — если он вообще возвращался за мной, а не за тем, чтобы убедиться: рассказать о случившемся будет некому.

Мысль дикая. Но день был диким, и я больше не могла просто верить в лучшее.

Я вжалась в стену оврага, стараясь не дышать. Сердце колотилось так, что казалось — слышно снаружи.

Свист повторился совсем рядом. Потом шаги — тяжелые, уверенные, не наугад.

И голос. Не тот, которого я боялась.

— Надежда!

Одно мое имя, брошенное в темноту так, будто человек звал уже давно и не собирался останавливаться.

Я лежала и слушала этот голос, пытаясь понять только по звуку — чужой он или нет.

И не решалась ответить.

Глава 6

Дато

Мура почуял ее раньше, чем Дато успел что-либо услышать.

Пес шел впереди уже третий час, ровной рабочей рысью, ныряя в темноту и возвращаясь в круг света от налобного фонаря, и все это время держался спокойно, деловито. Он делал привычную работу и знал, что торопиться в горах нельзя. А потом что-то в нем переменилось. Он замер, вскинул морду, поймал в мокром воздухе то, что человеку недоступно, и с низким, требовательным лаем свернул с тропы вправо, туда, где склон после перевала проваливался в чёрный, промытый ручьями овраг.

Дато рванул за ним, не раздумывая.

Ноги сами понесли его вниз по раскисшей земле, тем вбитым за годы движением бедра и колена, которое держит тело на склоне даже тогда, когда рассудок уже не успевает просчитывать каждый шаг. Луч фонаря заметался по мокрым камням, срывался, прыгал, выхватывал то ребро скалы, то куст, и наконец наткнулся на то, ради чего он лез сюда третий час подряд, промокший до нитки.

Ком мятой серебристой фольги. Он лежал у самой стены оврага и дрожал крупной, безостановочной дрожью, и эта дрожь была единственным, что отличало его сейчас от обычного мусора, брошенного нерадивым туристом.

Живая.

Он узнал это место сразу, всем телом. Здесь начиналась та самая осыпь. Свежие камни, съехавшие вниз еще по весне, коварные вдвойне после дождя, когда трава ложится мокрыми прядями и уходит из-под ноги, как намыленная. Он говорил про эту осыпь. Два дня назад, за собственным столом, тыча пальцем в разложенную карту. Говорил дословно: пойдет дождь — не идти.

Не послушали.

— Есть, — бросил он в рацию на плече, коротко и без надежды, потому что связи в этой каменной складке не было, и внизу его сейчас не слышал никто, кроме помех.

Он спрыгнул в овраг, присел рядом с фольгой и стянул зубами перчатку с правой руки, чтобы голыми пальцами почувствовать то, чего через перчатку не поймешь: живая ли под ней кожа или уже нет.

Она отреагировала не так, как реагируют спасенные.

Она отшатнулась от его руки, будто он тронул ее раскаленным железом. Дёрнулась всем телом, попыталась вжаться в стену оврага, отползти глубже в темноту, куда отползать было уже некуда, и слабо, но отчаянно заколотила по его рукам своими, негнущимися, ледяными, бормоча сквозь стучащие зубы одно повторяющееся слово: «нет-нет-нет».

Он понял почти сразу. Она не видит его лица. В этой темноте, под фонарем, бьющим сверху, для неё он был просто черным силуэтом, наклонившимся над ней в ночи, а измученный, промерзший мозг дорисовал остальное. И, судя по тому, с каким животным ужасом она отбивалась, дорисовал что-то очень страшное.

— Тихо. Тихо, слышишь, — сказал он, роняя голос в ту низкую, ровную колею, которой научился за годы, тем тоном, каким успокаивают перепуганную лошадь или человека на грани. — Это Дато. Ты у меня в доме останавливалась. Вспоминаешь?

Слово «Дато» она узнала быстрее, чем успела снова испугаться. Он почувствовал это физически, пальцами на ее запястье: как из тела разом ушло сопротивление, как оно обмякло, и вместо колотящегося ужаса пришел надломленный, почти беззвучный всхлип, от которого его самого кольнуло под ребрами.

— Дато, — повторила она одними губами, будто пробовала имя на прочность, проверяя, не растает ли оно, как всё остальное сегодня.

— Я. Где болит?

— Нога. — Голос был чужой, скрипучий, ломкий. — Правая. Я упала.

Он ощупал ее быстро и точно, руками, которые делали это без участия головы. Пульс частил, но держался. Зрачки в свете фонаря реагировали. Пальцы на ее руках были холодные до деревянной твердости, но еще не восковые, еще живые. Лодыжка под мокрой штаниной распухла так, что натянула ткань, и была горячей даже сквозь общий холод ее тела. Явной деформации он не нащупал, но и поручиться не мог: перелом без снимка так не исключишь, а с ногой сейчас все равно предстояло обращаться, как со сломанной, — на всякий случай.

Хуже травмированной ноги было другое, и это другое он читал по мелочам: синеватый оттенок губ, спутанная, будто пьяная речь, дрожь, которая перестала быть мелкой и шла теперь крупными, судорожными волнами от самого нутра. Опасное переохлаждение. Тело еще борется, еще гонит кровь к сердцу, отбирая ее у рук и ног, но борется уже на исходе. Здесь счет шел уже не на часы.

Времени рассуждать не осталось.

— Сейчас я тебя подниму. Будет больно. Терпи, это быстро.

10
{"b":"982083","o":1}