— Подожди, — сказала я. — Дато приедет, и мы решим.
— Кто, — сказал он.
Он уже не спрашивал, он просто повторил звук. Между вдохами у него появились паузы, которых я никогда не слышала у живого человека, и в этих паузах было слышно, как внизу шумит Ингури.
Я села на землю в трех шагах от него, поджав под себя ноги, прямо на холодные камни двора, и осталась так.
Он еще раз повернул ко мне голову.
— Ты все-таки, — сказал он и не договорил.
Стемнело окончательно. Из окна дома шел желтый свет и лежал на земле длинной полосой, и в этой полосе были видны только его ботинок и мое колено. Не знаю, сколько я так просидела. Может, десять минут, может, полчаса. Потом внизу, за поворотом, по стене ущелья прошли два световых пятна, и машина полезла вверх на второй, надрывно, и звук ее катился впереди нее, отскакивая от камня.
Фары мазнули по забору, по воротам, по мокрым доскам навеса и погасли.
Калитка стукнула.
Я не встала и даже не повернула головы. Я услышала, как его шаги остановились на середине двора, и как он позвал меня по имени, и как в его голосе не было ни грамма спокойствия.
Глава 22
Я слышала, как под его подошвами сменился звук, когда он свернул с гравия на мокрые доски у навеса, и как он опустился на корточки, и как хрустнуло у него под коленом.
— Не смотри сюда, — сказал он.
Я посмотрела.
Он положил два пальца Никите под челюсть и держал их там долго. Потом стянул с себя куртку, свернул ее и подсунул ему под голову, хотя уже все понял. Потом лег ухом ему на грудь и замер, и в этой позе, согнувшись в темноте над очевидно мертвым телом, простоял, наверное, полминуты. Из дома через открытую дверь падала желтая полоса, и в ней были видны только его плечо и ботинок Никиты, вывернутый носком внутрь.
— Он заснул, — сказала я. — Он замолчал и заснул. Я слышала, как он дышит.
Дато поднял голову. Он не стал ничего смягчать и не стал подбирать правильные слова.
— Он умер.
Я сидела на камнях, поджав под себя ноги, и ноги эти я уже не чувствовала от бедра, и первое, что я ощутила, — облегчение. Меня отпустило. Будто вынули из груди что-то тяжелое и мокрое, что я носила там восемь лет и особенно последние четыре месяца, и грудная клетка стала пустой и легкой, и я вдохнула полностью, на полную глубину легких.
Не надо было ждать, что он скажет дальше, и что он скажет обо мне чужим людям, и каким тоном. Не надо было носить в себе то, что он вернулся к моему рюкзаку, вытащил палки и ушел вниз.
Дато встал и шагнул ко мне. Я видела только его лицо, его блестящие в темноте глаза и казалось, что я сейчас могу прочитать его мысли. Наверное, он думает, что я сейчас заплачу или закричу, что меня нужно будет снова спасать и успокаивать, что мне снова нужна помощь. Только помощь мне больше не понадобится, я чувствовала себя свободной.
Я подняла на него лицо. Он остановился в шаге и опустил руки.
— Ты слышишь меня?
— Слышу.
— Скажи что-нибудь.
И тогда я заулыбалась. Я смотрела на него снизу вверх, на его расстегнутый ворот, на щетину, на грязь у него на скуле, и меня заливало таким горячим и таким простым счастьем, что было стыдно. В трех шагах от меня лежал человек, с которым я спала восемь лет, а я сидела на холодных камнях и была счастлива, и ничего не могла с этим сделать.
Он присел передо мной на корточки и взял мое лицо в ладони. Ладони были ледяные с дороги.
— Ты не в себе, — сказал он. — Так бывает. Потом накроет.
— Уже не накроет.
Он еще секунду смотрел мне в глаза, будто проверяя что-то свое, потом перестал пытаться угадать, что со мной будет через час. Я видела, как в нем в эту же секунду переключилось: он выпрямился, обернулся на дом, на ворота, на рюкзак, который так и лежал в трех шагах от поленницы, и я видела, как он просчитывает план.
В дверях стояла Тамрико с лампой.
— Приехал наконец, — сказала она.
— Давайте в дом, — сказал Дато. — Все внутрь.
В комнате пахло жареным луком и остывшей едой, и никто ничего со стола не убрал. Стул с торца был отодвинут криво, и по доске тянулась подсохшая медовая полоса от ножа. Бутылка стояла почти пустая, заткнутая скрученной газетой, и рядом с ней два стакана, из которых пил один человек.
Бебо сидела у очага в тех же двух платках и смотрела в огонь. Она не спросила ни слова.
— Надо позвонить наверное, — сказала я. — В скорую, полицию, кого тут вызывают.
— Так, во-первых, — сказала Тамрико, — иди-ка наверх и поторопись, дорогая. Тебя тут нет и не было.
— Я не пойду наверх.
— Надя, пожалуйста.
— Я не пойду, пока...
— Тихо, — сказал Дато.
Он сказал это негромко, и мы обе замолчали. Он стоял у стола и смотрел не на нас, а на стол, медленно, слева направо. Потом поднял глаза на полку у окна, на второй ряд, где стояла маленькая темная банка, задвинутая за другие и аккуратно выровненная.
Он смотрел на нее ровно столько, сколько нужно, чтобы догадаться. Тамрико следила за его лицом и держалась за спинку стула.
Он ничего не сказал. Он повернулся обратно к столу, и с этой секунды я поняла, что об этом в этом доме больше не будет произнесено ни одного слова, никогда, ни им, ни ею, ни мной.
— Никто ничего не трогает, — сказал он. — Ни тарелку, ни стакан, ни бутылку. Ты, Тамрико, руки от посуды убрала. Никто не моет, не убирает, не выносит. Утром сюда войдут люди и увидят стол, за которым сидел гость.
— Дато, ему может...
— Ему уже ничего не поможет, — сказал он мне.
Я села, потому что ноги все-таки не держали.
— Второе. Он к нам пришел сам, днем, живой и при свидетелях. Он сам пил четыре часа, потом вышел на воздух и упал во дворе. Это то, что было. Ни одного слова сверх этого никто не говорит.
— А если спросят, почему его не отвезли к врачу?
— Спросят, — согласился Дато. — Тамрико скажет как есть: подумала, что пьяный, вышла через час, а он уже холодный. Это тоже правда.
Тамрико задумчиво смотрела в стол и была непривычно тихой.
— Третье. Бебо девяносто лет, она по-русски не говорит, и ее никто ни о чем спрашивать не будет. Бебо, — он произнес к ней несколько слов по-свански, коротко, и старуха ответила ему одним, не отрывая глаз от огня.
— Четвертое, — сказал он и посмотрел на меня. — Ты пока остаешься покойницей. Если ты сегодня ночью выйдешь к Зурабу и скажешь ему, кто ты, он тебя увезет в Местию до утра, и разговаривать с тобой будут уже там и уже совсем не так, как ты рассчитываешь.
Он взял со стола пустой стакан, поставил его на место, ровно туда, где тот стоял, и я поняла, что он это сделал не думая. Потом стал звонить.
— Зураб, это Дато Геловани. У меня во дворе мертвый человек. — Пауза. — Не постоялец, нет, не наш. Русский, из Москвы, приехал вчера. — Пауза. — Нет. Пил с обеда, вышел во двор и упал. — Снова длинная пауза. — Я его не трогал, он лежит как лежал. Стол не убирали. Дорогу тебе Гиорги подсветит, у поворота размыло.
Он вернулся, положил телефон на подоконник экраном вниз и посмотрел в черное окно.
— Полтора часа дороги, — сказал он. — Плюс он еще возьмет врача. Значит, к полуночи доедут.
За окном, далеко внизу, на нижней дороге качались редкие огни. Деревня возвращалась с похорон. Он посмотрел на эти огни и добавил, уже спокойнее:
— К утру у меня во дворе соберется вся деревня.
Летний дом стоял в глубине двора, за грушей, и в нем с осени не топили. Я поднялась туда по наружной лестнице, придерживаясь за перила, и доски были в инее и скользили. Дато шел за мной с лампой и не подсвечивал мне под ноги, а держал ее так, чтобы свет не бил в сторону ворот.
Внутри пахло пылью, но было чисто. Я вытащила из-под матраса пакет и разложила на кровати все, что у меня было: страховой полис в прозрачной папке, ксерокопию доверенности, которую мне переслал Ираклий, и мои листы. Восемь листов в клетку, исписанных с двух сторон, с датами, суммами и стрелками.