Я сижу за столом, будто прибитая. Не дышу. Не двигаюсь. Хочу стать невидимкой — исчезни, Анна, исчезни.
Но уже поздно. Он поворачивает голову — медленно, плавно, как механизм, у которого нет ни одного лишнего жеста. Встречаемся взглядами. Его — неразгадываемый, слишком прямой, чтобы в нём можно было найти хоть намёк на слабость.
Тишина.
Он закрывает книгу, аккуратно возвращает её на полку. Шаг. Ещё один. Подходит ближе — идёт именно ко мне, не к кому-то за другим столом, не к очередной рукописи. Только ко мне.
И тут вдруг вспыхивает мысль: а что, если он уже знает? О лаборатории. О том, что я только что прочла. О подозрении, которое впервые пустило корни внутри меня. О том, что я уже не уверена, что могу — и хочу — ему верить.
Быстро опускаю взгляд. Перевод всё ещё передо мной, ручка в руке, а строчка о тайных экспериментах плывёт перед глазами, будто и не должна была существовать вовсе.
Он останавливается напротив — высокая тень падает на стол, разрезая остатки света.
— Ты сегодня раньше, чем обычно, — его голос ровный, глухой, как всегда, но слышится будто чуть внимательнее.
Я поднимаю глаза и понимаю: капкан захлопнулся. Только он не из железа. Он из вежливости, власти и слишком густой тишины.
— Как проходит перевод?
Сглатываю, стараюсь звучать так же спокойно:
— Нашла кое-что. Удивительное… И тревожное, если честно.
Он молчит секунду — всего одну, но в этой паузе будто накапливается давление, тяжёлое, предгрозовое. И только после этого, не проронив ни слова, он спокойно садится за стол — напротив меня. Не делает лишних жестов, не выказывает ни малейшей спешки. Просто протягивает руку — ладонь открытая, слегка повёрнутая вверх, как предложение, но и как требование одновременно.
— Покажи.
Я замираю. Эта страница, перевод — свежий, тёплый от моей руки, от моих сомнений. Чернила ещё пахнут чем-то острым, тревожным. Слова на ней — дверь, которую уже не закрыть обратно. И вдруг — короткая, как укол, мысль:
А что, если именно этой страницы он ждал? Не факта, не процесса, а самого слова, самой трещины, за которую можно зацепиться — и дальше тянуть, срывать, выдавливать всё до последнего смысла, пока в руках останется не перевод, а рычаг. Да, он так умеет. Смотреть не на тебя, а сквозь, выбирая ту самую боль, которая вскроет механизм.
Я держу страницу слишком долго, кажется. Пальцы чуть дрожат, чернила расплываются у самого края — я вдавливаю их в бумагу, чтобы ощутить хоть какую-то стабильность, хоть что-то настоящее, материальное, не выдуманное этим миром. Перехватываю взглядом его руку — спокойно, нейтрально, терпеливо открыта, но между пальцами — напряжение, как будто тянется внутренняя нить, готовая оборваться, если я скажу «нет».
И всё же — я протягиваю ему перевод. Не потому, что хочу, а потому, что если скрою — начнётся другая игра, а к её правилам я не готова.
Он берёт страницы — и я ловлю себя на том, что смотрю не на его лицо, не на глаза, а именно на руки. Те самые руки, что рвали лайров на части, сжимали воздух и разрушали живое. Руки, в которых живёт что-то большее, чем просто сила.
Но сейчас… сейчас он держит бумагу так, будто это не просто текст, а нечто хрупкое, почти одушевлённое. Пальцы скользят по листу медленно, как по коже или как по трещинам старого стекла, — в этом движении нет ни спешки, ни опасности. Только бережность, странная, почти трогательная, и она ранит куда глубже, чем жестокость.
Как это возможно? Как в одном человеке — такая безжалостная мощь и такая деликатная осторожность?
Вздрагиваю от слишком резкого шороха — он переворачивает страницу, и этот звук становится главным в библиотеке, затмевая дыхание, время, мысли. Поднимаю глаза, и вижу — он уже смотрит на меня. Этот взгляд… Серебристый, как Искра, будто отблеск стали или сжатого света, но сейчас в нём что-то другое. Не угроза, не контроль. А что-то тонкое, почти трогающее. Я не сразу нахожу слова для этого оттенка — не привычная холодная бездна, а… лёгкое удивление? Может быть — даже восхищение, на которое он сам не рассчитывал.
— Ты делаешь успехи, Анна.
Я не знаю, как реагировать. Пальцы под столом сплетаются в такой узел, что кажется, вот-вот сломаю себе кисть, лишь бы не выдать дрожь. Что он увидел в этих строчках? Что его так зацепило? Неужели я действительно приблизилась к разгадке, которая для него важнее всего?
Аластор не отводит взгляда. Несколько долгих секунд — слишком долгих — он просто смотрит, и мне кажется, он видит во мне не только сегодняшнюю Анну, но и все мои сомнения, страхи, все внутренние срывы. Его взгляд не колючий, не жестокий, но от этого не легче.
— Всё в порядке? Ты выглядишь уставшей, — наконец говорит он.
Я отвожу взгляд, сглатываю комок в горле. Чувствую, как в горле всё стягивается тонкой лентой. Не потому что страшно, а потому что вот он, момент, когда можно соврать. Или нет.
— Всё нормально. Просто работа, — пробую улыбнуться. — Почерк Мастера — это отдельный уровень проклятия. Некоторые строчки будто специально написаны, чтобы свести переводчика с ума.
Он не перебивает. Не кивает, не уходит — просто ждёт. И в этом молчании я вдруг ловлю себя на желании сказать то, что вертится на языке уже много дней, но всё не решалась произнести:
— Было бы проще… если бы вы сказали, что именно ищете. Конкретно. В этих записях. Может быть, я могла бы переводить точнее. Быстрее. С меньшим… напряжением.
Я замираю, понимая, что сама не до конца уверена — хочу ли действительно услышать честный ответ. Он поднимает на меня глаза — и в этом взгляде теперь ещё больше тишины, чем прежде.
— Возможно, ты права. Но не всё так просто.
Он кладёт страницу на стол, ладонью вниз — будто накрывает крышкой, прячет от чего-то или кого-то, может быть даже от себя.
— Есть вещи… которые лучше не знать, Анна. Ради твоего же спокойствия.
— Трудно быть спокойной рядом с тем, кто, судя по всему, может убить кого угодно лишь силой мысли.
Слышу себя со стороны и поражаюсь: ну и молодец, Анна. Всегда умела выбрать момент для честности. Теперь осталось только выжить после этого признания. Потому что кто вообще добровольно говорит палачу, что боится его?
Это звучит как обвинение, но у меня нет ни капли сожаления. Это честно, это единственный способ хоть как-то устоять перед ним.
— Ты правда считаешь, что я опасен?
— Да, — отвечаю, не отводя взгляда, — Вы можете убить так же легко, как я могу… перевернуть эти страницы.
Опускаю глаза. Мои ладони лежат на дневнике, но пальцы дрожат, хоть я всеми силами пытаюсь скрыть это. Я не хочу показывать свою уязвимость — но, кажется, он всё равно уже её увидел.
— Рядом с вами невозможно не думать об этом. Иногда мне кажется, что любое моё слово, любой жест может стать спусковым крючком. Что всё, что я делаю, может обернуться чем-то… ужасным.
Он проводит рукой по краю стола. Медленно. Будто это движение помогает ему остаться в границах, не распасться на части. Его пальцы — те самые, что разрывали тварей в клочья — скользят по дереву почти бережно.
— Я не хотел, чтобы ты боялась, — говорит он наконец, глухо, но не сдержанно. — После того, что ты увидела… после того, что я сделал с лайрами, я понимаю твою реакцию. Но ты должна знать: всё, что я делаю, — всё, — каждое решение, каждый приказ, каждый выбор — это ради одного. Ради защиты.
Он смотрит на меня прямо, не моргая, слишком долго, слишком честно.
— Моё единственное намерение как авриала — сохранять этот мир. Удерживать его от разрушения.
Я почти слышу, как за его голосом стоит тысячи не сказанных имён, лиц, сожжённых решений. Он не извиняется и не ищет прощения — не умеет и не может. Он объясняет. Почти… просит понять.
— Это то, что вы должны говорить, чтобы оправдать свои действия?
Он смотрит на меня ещё мгновение, задерживает дыхание, и только потом — почти шёпотом:
— Нет. Это то, что я должен делать… чтобы оправдать своё существование.