— И каждый раз — выполняю.
— Не каждый.
— Почти каждый.
И мы оба улыбаемся. В этой улыбке — всё: усталость и нежность, тревога и надежда, страх и решимость. И — любовь. Простая, безусловная, безмолвная, которая не требует слов, потому что слова всегда хуже того, что есть на самом деле.
За окном — Минск. Тихий, тёмный, чужой — и уже свой. И завтра — дорога. И послезавтра — новый город. И так — пока не кончится маршрут.
А когда кончится — начнётся главное. И к этому — мы готовы.
Глава 29. Дорога на Вильно
Дорога на Вильно шла через холмы, перелески и поля, уже тронутые ранней августовской желтизной. Литва — не равнина, не степь, тут земля идёт волнами, и каждый подъём открывает новый вид: то дальний лес синей полосой, то деревня с тёмной крышей костёла, то река, блеснувшая в низине, как оброненная монета.
Мы ехали втроём — я, Анна и Родька, чуть впереди. Вернее, я и Анна ехали, а Родька трусил рядом на своём гнедом, который был ему великоват, но он никогда в этом не признавался. За нами — новгородцы, молча, привычно, каждый на своём месте. Степан Ратманов — правее, Тихон Леший — левее, чуть позади, Мирон Крюков — замыкающий. Яков Сивый где-то на фланге, наверняка уже нашёл, к кому присмотреться на марше. Девчонки — Феврония, Груня, Дарья — при Ане, и я краем уха слышал, как Фрося что-то рассказывала, а Груня периодически хмыкала.
Дальше — дружины. Бригада, выстроенная в походную колонну, дивизия за ней, казаки и калмыки — не только позади, а, похоже, везде. Я не преувеличиваю: я видел казачьи разъезды на обоих флангах, калмыцкий отряд ушёл вперёд, и ещё один, кажется, кружил где-то слева, по лесу. Суворов так построил движение, что мы, скорее, не шли на Вильно, а обтекали его со всех сторон, как река обтекает камень.
— Красиво тут, — сказала Анна, оглядываясь. — Похоже на Псковщину, только холмы выше и деревья другие.
— Это Литва, — ответил я. — Когда-то тут было своё государство. Большое. От Балтики до Чёрного моря.
— А потом?
— А потом две ошибки. Но об этом потом.
Она кивнула. Она привыкла к тому, что я иногда откладываю разговор до места. Не отмахиваюсь — откладываю. Это разные вещи.
Родька молчал с полчаса, потом всё-таки не выдержал:
— Ваше величество, а правда, что в Вильно медведи по улицам ходят?
Я посмотрел на него. Он сидел на своём огромном гнедом, жилистый, темноволосый, с выражением лица человека, который задаёт вопрос не потому, что не знает ответ, а потому, что хочет, чтобы его разговорили.
— Родька, ты в Новгороде вырос, — сказал я. — У вас там что, медведи по улицам не ходят?
— У нас ходят, — согласился Родька. — Но мы-то люди простые, нам можно. А тут, слышь, костёлы, магнаты, всякие паны… Может, у них медведи в манишках ходят.
Анна фыркнула. Я улыбнулся. Родька, почувствовав поддержку, развернулся:
— А правда, что литовские паны друг с другом по-латыни разговаривают, чтоб холопы не поняли?
— Не по-латыни, — сказал я. — По-польски. Но смысл тот же.
— Ишь ты, — Родька покрутил головой. — А по-русски они, стало быть, не хотят?
— Кто-то хочет, кто-то нет. Мы приехали, чтобы им захотелось.
— Хитро, — кивнул Родька и снова замолчал, что у него обычно означало: «думаю».
Где-то позади, в колонне, послышался смех — кто-то из молодых перебрасывался шутками. Я услышал голос Бориса Шереметева — рыжий, громкий, как всегда. Потом — сдержанный басок Льва Демидова. Потом — резкий, быстрый смешок Николая Черкасского.
— Ожили, — заметила Анна.
— Поход почти закончен, — сказал я. — Вильно — последний большой город. После него — Ковно, а там финал. Ребята это чувствуют. Семь городов прошли, почти три тысячи вёрст. Они уже не новобранцы, но ещё не ветераны. Они — в том состоянии, когда хочется последнее усилие, последний рывок, а потом — выдохнуть, правда потом Пруссия...
— А ты?
— А я хочу колбасы, — честно ответил я.
Анна посмотрела на меня с тем выражением, которое у неё появлялось, когда я говорил что-то неожиданно простое. Она не смеялась — она улыбалась, и в этой улыбке было: «Вот ты кто. Император, демиург, потомок Рюрика, а хочешь колбасы».
— Тебе повезло, — сказала она. — У тебя есть Шнайдер и Кумани. Они что угодно найдут.
— Вот именно, — я кивнул и тронул коня.
Дорога шла вверх. Мы поднимались на очередной холм, и за ним открывался новый вид — лес, поле, деревня, и где-то совсем далеко, на горизонте, едва заметная полоса, которая могла быть Вильно, а могла быть просто облаком.
Потом Родька начал спор с Яковом Сивым о том, чей конь умнее. Яков молчал, Родька горячился, и наконец Яков сказал:
— Мой конь умнее, потому что он молчит.
Родька обиделся, но через минуту сам рассмеялся. Где-то сзади Степан Ратманов объяснял Тихону Лешему, как устроен колесный замок, и Тихон, который в замках понимал больше, чем Степан в чём угодно, слушал с вежливым видом человека, который знает, что перебивать — невежливо.
Алина Ефремова проскакала мимо нас, послав Ане воздушный поцелуй. Варвара Строганова, на пони, старалась не отставать и делала вид, что ей это легко. Лизхен Крайцер ехала прямо, как офицер, и не улыбалась, но я заметил, как она бросила короткий взгляд на кое-кого, который ехал чуть впереди, и быстро отвернулась.
Молодёжь. Четырнадцать родов. Все здесь, все живы, все — уже не дети, но ещё не те, кем станут. Семь городов прошли со мной. Семь — скоро будет восемь. И каждый из них смотрел на меня с ожиданием, которое я не имел права не оправдать.
— Дан, — тихо позвала Анна.
— Да?
— Хорошо едем.
И это было правдой. Хорошо едем.
_________________________________________________________________________________________________
К вечеру остановились в трёх верстах от Вильно. Дружины привычно закрыли периметр — Степан Ратманов с бойцами выставил посты, Тихон Леший ушёл в разведку и вернулся через полчаса с докладом: чисто, никого, дорога свободна. Позади бригада встала лагерем, дивизия растянулась по склону, казаки и калмыки рассыпались по флангам, и, кажется, были и впереди, и сзади, и по бокам, и, может быть, где-то сверху, потому что Суворов умел быть везде.
Костры запылали. Запах — привычный: каша, хлеб, дым, конский пот, кожи. Походный запах, который за три тысячи вёрст стал родным.
Я сидел у огня, Анна рядом, головой ко мне на плечо. Ближние — вокруг, кто на брёвнах, кто на попонах, кто прямо на земле. Родька грыз сухарь и делал вид, что ему всё равно. Феврония тихо перебирала что-то в сумке — может, нитки, может, наблюдения. Груня точила свой валёк. Дарья сидела неподвижно и смотрела в темноту — она всегда так, её глаза работали даже в ночи.
И тут к нашему огню подтянулись старшие. Суворов — жилистый, подвижный, с живыми глазами, которые всё замечали и обо всём молчали. Юсупов — Борис Григорьевич, степенный, в себе, с тем выражением лица, которое говорило: «Я знаю больше, чем скажу, и больше, чем вы думаете». Бек-Черкасский — Александр Александрович, быстрый, темноволосый, с той кавказской хваткой во взгляде, которая не давала расслабиться никому. И Шешковский — Степан Иванович, тихий, незаметный, с лицом человека, которого вы никогда не найдёте в толпе, если он не захочет, чтобы вы его нашли.
Они коротко отчитались. Суворов — по войскам: всё по плану, бригада готова, дивизия в порядке, казаки и калмыки на позициях, устали, но не показывают. Юсупов — по снабжению: обоз цел, припасы на трое суток, фураж закуплен, проблем нет. Бек-Черкасский — по безопасности: периметр чистый, местная агентура молчит, но это «пока», и он выделил это «пока» отдельно. Шешковский — по разведке: в Вильно знают о нашем приближении, магнаты готовятся к встрече, настроения смешанные, но не враждебные.
Все кивали, все были довольны, и все смотрели на меня с тем особым выражением, которое появлялось, когда я задумывал что-то, что было не совсем по уставу, но всегда оказывалось лучше устава.