Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я обнял её — медленно, осторожно, будто она была чем‑то хрупким, что может разбиться. И в этом объятии не было ни власти, ни силы — только нежность, такая острая, что перехватывало дыхание. Не страсть — страсть будет потом, когда луна поднимется выше и камешки на берегу покажутся самым удобным ложем в мире, — а то, что идёт до страсти и остаётся после. То, ради чего всё остальное.

— Я скучал, — тихо сказал я, и это прозвучало не как признание, а как констатация чего‑то очевидного, но от этого — ещё более честного. — Не по тебе — ты рядом. А по нам. Вот таким. Без… всего.

— Я знаю, — ответила Анна, и её голос был мягким, тёплым, как вода, в которой мы стояли. — Я тоже.

— Мы будем чаще, — пообещал я.

— Ты каждый раз говоришь «будем чаще», — она чуть отстранилась, посмотрела мне в глаза, и в её взгляде не было упрёка — только тихая, усталая улыбка. — А потом — город, переговоры, покушение, бой, и снова — «будем чаще».

Я молчал, потому что она была права. И потому что не знал, что сказать. Не знал, как обещать, что в следующий раз будет иначе, когда знаю, что не будет. Потому что Минск, Вильно, Ковно — впереди. И в каждом — дела, опасности, встречи, решения. И каждый вечер будет заканчиваться совещанием, и каждое утро — начинаться с доклада.

— Ладно, — сказала она, и в её голосе не было ни обиды, ни грусти — только та особенная, рыжая, непреклонная решимость, которая появлялась, когда она решала, что спорить бесполезно, а плакать — глупо. — Тогда — сейчас. Вот это — сейчас. И больше ничего. Просто — сейчас.

Я кивнул. И поцеловал её — медленно, нежно, чувствуя холодную воду на её губах и тёплое, живое дыхание. И она ответила — обняла меня за шею, притянула ближе, и в этом движении была не слабость, а сила — её сила, та, которая не ломается, а держит, которая не просит, а даёт.

Мы стояли так — долго, может быть час, может быть больше, — слушая, как шепчет вода, как стрекочет камыш, как где‑то далеко, за перелеском, поют ночную песню казаки — тихо, почти неслышно, только голос, чистый, низкий, и слова — о степи, о доме, о верности. И ночь дышала вокруг нас — тёплая, июльская, живая, — и в этой ночи не было ни империи, ни престола, ни наследников. Только двое. Только река. Только луна, которая смотрела на нас сверху и, кажется, улыбалась.

Потом мы лежали на берегу, на траве, мокрые, довольные, уставшие, и Анна, положив голову мне на плечо, тихо говорила:

—Знаешь, что я помню? Кубу. Как ты ворвался, весь такой… герой. Сабля, выстрелы, этот идиот — сын губернатора — на полу. И ты протягиваешь мне руку и говоришь: «Идём». Просто — «идём».

— И ты пошла, — сказал я.

— Конечно, пошла, — она фыркнула. — Ты был ужасно красивый. И ужасно опасный. И у меня не было другого плана, если честно.

— У меня тоже, — признался я, и они оба рассмеялись — тихо, чтобы не слышали новгородцы, хотя новгородцы, конечно, всё слышали и делали вид, что не слышали.

— И вот мы здесь, — сказала Анна. — В Белоруссии. В восемнадцатом веке. С армией в двадцать тысяч. И ты — император. А я — императрица. И мы купаемся ночью в реке.

— Жизнь — странная штука, — согласился я.

— Жизнь — замечательная штука, — поправила она и ткнула его локтем в бок. — Просто иногда нужно нырнуть в холодную воду, чтобы вспомнить это.

Глава 27 Минск, здравствуй Минск

Утром город наплыл на нас — медленно, лениво, будто не торопился. Минск. Я увидел его первым — далеко, на самом краю видимости, там, где туман ещё не рассеялся и небо с землёй сливались в одну серую кашу. Силуэты — дома, башни, шпили, стены — обрастали деталями, как фотография в проявителе. И я подумал: вот. Ещё один город. Ещё одна ступень. Ещё одна порция людей, которые смотрят на тебя и пытаются понять — ты милость или беда.

Позади меня полтора месяца дороги. Полтора месяца — и из сборища четырнадцати родов, которые поначалу друг друга на дух не переносили, получилось нечто вроде семьи. Ну, как семьи — скорее волчьей стаи, где все знают, кто альфа, кто omega, и кто стащил последний кусок хлеба утром.

Ближний круг пересаживался на коней. Кто-то уже сидел в седле, кто-то ещё возился с портупеей, а кто-то — Кумани, ясное дело — допивал остатки утреннего чая, потому что Дмитрий без чая утром — существо, с которым лучше не разговаривать.

Борис Шереметев, рыжий, как пожар, орал что-то Ефремову. Ефремов отвечал с казачьей лёгкостью, и оба смеялись тем специфическим мальчишеским смехом, который означает: «я немного нервничаю, но ни за что в этом признаюсь».

Михаил Долгоруков ехал чуть позади, на фланге, и его глаза — холодные, считающие — уже, наверняка, прокручивали варианты от «всё идёт по плану» до «горим, прорываемся на восток, маршруты такие-то». Миша всегда жил с запасным планом в кармане. Иногда — с двумя.

Николай Юсупов не торопясь поправлял перчатки, и лицо у него было такое, будто он едет на званый обед. Не на встречу с городом, который ещё вчера был польским, а именно на обед. С курицей. И, может быть, с вином.

Лев Демидов, светловолосый, могучий, проверял орудийный замок. Руки — ловкие, тяжёлые — двигались так привычно, будто он родился с этим замком в руках и всю жизнь с ним не расставался.

Александр Строганов сидел в седле с той прямой осанкой, которая, я уверен, не гнулась бы и в кювете, и в грозу, и в землетрясении. Саша — человек-стена. Буквально.

Петер Крайцер щурился на город с педантичным любопытством инженера, который осматривает новое сооружение и уже прикидывает, где тут что-то не так.

Дмитрий Кумани — обаятельный, быстрый, уже что-то обсуждал с Багратионом. Оба — южане, оба — горячие — спорили с жаром, но без злобы. Я слышал обрывки: кажется, спор был о том, чей регион лучше. Спор, которому не существует решения, и оба это знали, и именно поэтому спорили с таким удовольствием.

Малик Бакиханов ехал молча, с непроницаемым лицом, и только глаза — тёмные, внимательные — выдавали, что он видит и слышит в три раза больше, чем показывает. Малик вообще умел смотреть так, будто у него кроме глаз — ещё пара, на затылке.

Сергей Ким — невысокий, плотный — молчал. Молчание Серёги было надёжнее, чем чужие клятвы. Он не обещал — он просто был, и от этого становилось спокойнее.

Иван Иванов-младший, высокий, угрюмый, смотрел на город лицом северного моря — то есть никак. Но рукавица на правой руке была уже натянута, и пальцы в ней сжимали повод крепче, чем обычно. Ваня волновался. Но Ваня скорее бы умер, чем признался в этом вслух.

Николай Черкасский-младший вертел головой с такой скоростью, что у меня шея заболела бы через минуту. Коля оценивал обстановку быстрее, чем другие люди дышали.

Ян Шнайдер — и не смотрел на крепостные стены, и не оценивал оборону. Ян смотрел на дома, на лавки, на вывески, и в его глазах горел азарт, потому что каждый новый город для Яна был не крепость и не территория — а рынок. И он видел его именно так: где купцы, где деньги, где можно торговать. Ян был из тех людей, которые, попав на необитаемый остров, через неделю организуют там биржу.

Девушки — рядом, на конях. Мария Шереметева, рыжая, как и её брат, сияла так, будто солнце встало исключительно ради неё. Мария вообще относилась к жизни с тем оптимизмом, который либо вдохновляет, либо раздражает — в зависимости от того, выспались вы или нет.

Евдокия Долгорукова ехала с безупречным тактом, от которого люди рядом невольно подтягивались. Дуся — человек, рядом с которым хочется быть лучше. Не потому что она упрекает — наоборот, она не упрекает никогда. Просто рядом с ней как-то стыдно быть плохим.

Елизавета Юсупова улыбалась — тихо, тепло, но глаза цепкие. Лиза из тех, кто улыбается тебе и одновременно знает, что ты вчера съел на ужин.

Елизавета Черкасская держалась с той спокойной гордостью, которая не даёт переступить черту. Лиза Черкасская — граница, через которую не переходят. Ни враги, ни друзья.

Анна Демидова сидела в седле так же прямо, как в административном кресле, и считала — что именно, знала только она. Наверное, запасы. Или бюджет. Или и то, и другое, и ещё что-нибудь.

75
{"b":"978674","o":1}