И — ночь. Ночь, которая будет. Ночь, которую я — заслужил. Ночь, которую — жду.
И улыбнулся. Довольно. Потому что — да. Заслужил. И — жду
Глава 33. Финал. Ковно и шаг в Пруссию
Они въезжали в Ковно утром, когда туман над Неманом ещё не рассеялся, а солнце только тронуло верхушки старых лип на рыночной площади.
Первыми шли казаки. Донские, воронёные пики, башлыки, лисьи шапки, — не парад, а походный строй, отработанный за тысячу вёрст. За ними — калмыцкая конница, маленькие поджарые лошади, тёмные лица, кривые сабли, и каждый второй смотрел по сторонам так, будто memorized улицу на случай, что придётся по ней galloping назад. Потом — ногайцы, кабардинцы на крупных горных конях, и гвардия: зелёные мундиры, белые ремни, гренадерские шапки, и в каждом шаге — та особенная русская гвардейская поступь, тяжёлая, ровная, как будто каждый шаг отбивает такт империи.
Это была не армия. Это была Россия.
Город смотрел.
Женщины у колодцев замирали с вёдрами. Мужики у кузни опускали молоты. Старый еврей-торговец у ворот пекарни перестал считать медяки и так и стоял с горстью монет, глядя, как проходит мимо него конница, от которой пахло лошадью, кожей, порохом, степным ветром и чем-то ещё — чем-то, чему нет названия, но что каждый человек на этой улице узнал мгновенно, в животе, в костях, в какой-то забытой памяти, которая старше любого из них.
Русы.
Они вернулись.
Не те русские, что приходили с приказами и налогами, не те, что стояли гарнизоном и уезжали при первых проблемах. Другие. Эти пришли от самой Москвы, от Питера, от Каспия и от Тихого океана, и в каждом отряде — свой язык, свой обычай, своё лицо, но всё вместе — одно. Иду на вы. Тот самый древний вызов, с которым варяги входили в эти земли восемьсот лет назад. Горячие. Честные. Не предающие.
Кто-то из стариков на углу, у костёла, снял шапку. Не потому что надо, а потому что понял. Рядом — женщина средних лет, в тёмном платке, прижала к себе девочку и прошептала что-то ей на ухо. Девочка смотрела во все глаза.
А во главе всего этого — странный парень. Молодой. Высокий. Темноволосый. Лицо не боярское и не солдатское — что-то своё, что-то, чему нет аналога в здешней памяти. Сидит на коне легко, как будто конь — продолжение его тела, а тело — продолжение воли. И глаза — живые, тёплые, но с той странной глубиной, от которой делается не по себе, если посмотреть слишком долго. Не злые. Не добрые. Знающие.
И рядом с ним — рыжая. Маленькая, огненная, с косой, уложенной под лёгкий шлем, с саблей на поясе, сидящая в седле так, будто родилась в нём. Валькирия. Один взгляд на неё — и всякий мужчина на улице понял: тронешь парня — она тебя прирежет, и сделает это с улыбкой.
Чуть сзади — натуральные разбойники. Не в обиду, а в точку: лица обветренные, руки тяжёлые, у одного — шрам через всю щеку, у другого — татуировка, которой цена на каторге. Но разбойники какие-то… свои. Не чужие. Русские разбойники, как в песнях: свои, потому что за своего.
И девчонки с ними. Молодые, бойкие, — если что, так… но свои. Не наложницы, не прислуга. Равные. Это тоже заметили. И это тоже было — не отсюда. Не из этих мест, где женщина — тень за мужниной спиной.
А ещё глубже, дальше от головы колонны — дружины. Казаки. Кабардинцы в кольчужных панцирях. Татары с луками. Русские в зелёных мундирах. Греки — кто это? — смуглые, черноусые, в тёмных кафтанах с красными нашивками. И ещё, и ещё. Кого тут только нет.
Проносилось в мыслях людей на улицах, обгоняя слова и объяснения:
Русы вернулись.
И не просто вернулись — а пришли навсегда. Это было видно не по знамёнам, не по числу солдат, а по тому, как они шли: спокойно, уверенно, без страха и без вызова. Как хозяева. Но не чужие хозяева — а те, которые когда-то уже были здесь и теперь вернулись домой.
Бригада ехала. Город смотрел. И город понимал.
_____________________________________________________________________________________________
Я ехал рядом с Анной, и копыта наших коней выбивали ровный такт по м cobblestone мостовой Ковно. Конь к коню. Колено к колену. Она чуть впереди — Аня всегда чуть впереди, моя валькирия, — и рыжая коса её выбилась из-под шлема и лежит на плече, как огненная лента.
Город смотрел на нас. Я чувствовал это — сотни глаз, со стен, из окон, из-за углов. Не враждебно. Не испуганно. Как-то иначе. Пристально. Как будто они пытались понять, что именно вошло в их город.
— Что они все так смотрят? — тихо спросила Аня, не поворачивая головы. Улыбка — краем губ, еле заметная, только для меня.
— Не поймут, кто мы, — ответил я так же тихо, глядя на улицу, на дома, на лица.
И вдруг я рассмеялся. Не громко, не напоказ — просто накатило. Потому что ответ был очевиден и потому что он был прекрасен в своей безумной простоте.
— Мы — русы, — сказал я. — Варяги, монголы, степняки, горцы. Мы — казаки и гвардия, татары и греки, немцы и кабардинцы, и Бог знает кто ещё. Мы — русские, Аня. Нас не понять. Нас можно только принять.
Аня повернула голову и посмотрела на меня. Зелёные глаза, веснушки на носу, та самая полуулыбка, от которой у меня каждый раз что-то переворачивается внутри, вот уже три года, и я никак не привыкну.
— Ага, — сказала она вполголоса, — и любить.
И подмигнула.
Сзади — Родион Волхов, который ехал замыкающим в нашей пятёрке, фыркнул. Я не видел его лица, но знаю этот звук: Родька Ушкуй фыркает только тогда, когда ему что-то нравится, но он ни за что в этом не признается. Мирон Крюков, рядом с ним, — тот просто улыбнулся в бороду. Тихон Леший, как всегда, молчал и смотрел по сторонам, фиксируя каждый двор, каждый поворот, каждый чердачный люк — на случай, если придётся через них уходить.
А впереди, по бокам — новгородцы. Наш постоянный эскорт, наша тень, наша стена. Два десятка крепких, молчаливых мужиков в тёмно-синих кафтанах, с короткими пиками и саблями, которые держат периметр так, что муха не пролетит.
— И любить, — повторил я, и это было уже не смешно, а как-то тепло и серьёзно.
Потому что это правда. Не та любовь, про которую пишут в романах и поют в шансоне. А та, от которой держится мир: когда народ смотрит на армию и видит не завоевателей, а своих. Когда конница проходит по твоей улице, и ты не прячешься, а выходишь смотреть. Когда ребёнок бежит рядом с лошадью и смеётся, а казак бросает ему медяк, и это не подачка, а — доля.
Русы вернулись. И русы — это все мы.
Я посмотрел назад. Колонна тянулась по улице Ковно, как река, в которую впали десятки притоков. Гвардия, казаки, калмыки, кабардинцы, ногайцы, татары, — и каждый отряд знал, зачем он здесь. Не потому что им приказали. Потому что они сами решили. Потому что это их империя тоже. Не русская — общая. Россия — это не русские. Россия — это все мы.
— Дан, — Аня окликнула меня, и я вернулся.
— Да?
— Они улыбаются. Смотри.
Я посмотрел. Женщина у фонтана на рыночной площади — пожилая, в тёмном платье, с усталым лицом — улыбалась. Не нам. Не колонне. Она улыбалась как-то изнутри, как будто у неё отлегло от сердца что-то, что давило давно, годами. Может, десятилетиями.
— Вот ради чего мы здесь, — сказал я.
Аня кивнула. Она понимала. Она всегда понимает.
______________________________________________________________________________________________
Площадь была не большая — Ковно не Петербург и не Варшава, — но на ней поместилось всё: мы в центре, новгородцы полукругом, позади — ближние, и народ. Народ, который шёл и шёл, и заполнял каждый двор, каждый переулок, каждый клочок свободного места, и молчал. Не зловеще. Выжидательно.
Я стоял рядом с Анной, чуть впереди всех. Слева — Василий Иванович Суворов, невысокий, подвижный, с лицом, на котором постоянно играла полуулыбка человека, который видит мир как поле для манёвра и наслаждается этим. Справа — Борис Григорьевич Юсупов, старший, спокойный, с тем выражением лица, которое говорит: я был при дворах, я видел интриги, я знаю цену словам, и я слушаю не ушами, а всем своим существом. Чуть позади — ближники. И по бокам — новгородцы, которые держали пространство так, что никто из толпы не чувствовал себя запертым, но и не мог случайно оказаться слишком близко.