Вместо пустой болтовни и бесед с человеком, который едва ли может понять и ничем не способен помочь, рядом со мной всегда есть эфир. В нём мы черпаем понимание и опору, в нём обретаем равновесие и покой. Сомнения же можно обсудить со знающими людьми Ордена; выплёскивать их на простого человека — безответственно и жестоко.
Из всего того, о чём я ломала голову все эти часы, Диме нужно было знать только про ключ. Да и тот я могла бы просто украсть; да, я могла бы — и, возможно, так было бы лучше.
— Тебе не нужен этот контекст, — устало сказала я.
Мои локти стояли на столе, и я опёрлась лбом в основание больших пальцев, надавила почти до боли, так, чтобы вернуть себе бодрость и твёрдость намерений.
— Ты ошибаешься.
Боже, он такой дурак. Зачем Ты привёл меня к нему? Твоё ли это испытание? Если так, то я слаба, Боже; теперь я знаю это.
— Контекст, — повторила я глухо и облизнула губы.
Много мучительных мгновений мне казалось, что мой рот зашит заклятой нитью, и я не смогу сказать ничего больше.
Потом эта нить лопнула.
🜛🜛🜛
Я рассказала ему абсолютно всё.
Я говорила, может быть, час; а может, и дольше — на кухне не висело часов, Димины наручные остались на тумбочке в прихожей, а затянутое серостью небо было слишком тусклым, чтобы прочесть по нему время.
Я осознавала, что всё это — большая ошибка. Я не должна так поступать, это низость, слабость, грех. Это поступок, недостойный служителя, и я уже расплачиваюсь за него мучительным комком стыда в животе; я не имею права показать простому человеку свои сомнения, ведь я — опора и источник покоя, а не…
Вместе с тем я не могла заставить себя замолчать; мысль скакала с темы на тему, и я не была уверена даже, что Дима может уследить за ней. Слова бурлили во мне, кипели и лопались пузырями. Я захлёбывала ими — и говорила, говорила, говорила.
Знаешь ли ты, сколько страха может вместить человеческое тело? Никто не знает; обычные люди привычны выплёскивать его, не заботясь о тех, кого задевают своей несдержанностью; мы же копим в себе страх, и говорят, будто мы ничего не должны бояться, будто мы умеем обращать его покоем и духовной чистотой, но всё это ложь, гнусная, грязная ложь, даже не притворяющаяся правдой!.. Чувствовал ли ты хоть единожды, как сознание — всё то, что ты привык считать своим, что ты привык считать собой, — порождает чудовищ, и ты не можешь больше сказать, существуют ли они на самом деле? Дивное, благостное Дивноводное! Недостойная, провалившаяся на простейшем испытании служительница, которой теперь кажутся всякие глупости!.. И пропавший труп, и шаман, и инохэ, и рык в глубине леса, и рыбы, и сотни неслучайностей, и снова рыбы, и одержимость, и… может быть, всё это время я сижу на железной койке и смотрю в закрытое решёткой окно, а за его клетками — осенний парк, лужи и цветастые зонтики?
Я была бы счастлива очнуться на этой койке.
Но если я верю себе хоть на каплю, я не верю всем тем, кто говорит, будто в Дивноводном нет ничего странного. И тогда во имя всего, в чём я клялась, я должна найти ответы. А эти ответы есть только у…
Слова кончились как-то вдруг.
Я влила в себя чай залпом — Димина кружка совсем остыла, а я только теперь осознала, как дерёт горло и сушит рот. Губы кололо так, словно от порванной нити в них остались дырки, и эти дырки теперь кровоточили.
Дима молчал очень долго. Я сгорбилась над опустевшей кружкой, прикрыла глаза. Так, в тишине, легко было представить, что я просто уже умерла, вот и всё.
Если он посмеет сейчас пожалеть меня, я ударю его, а потом разрыдаюсь и буду реветь так долго, что вся стану лужей из слёз и ничем больше. Какой стыдный, отвратительный конец.
— Ну, — Дима вздохнул и почесал бороду. — Ладно. Только лучше не ночью, а вечером. Ночью на воротах замыкают сигнализацию, я не знаю точно, как она работает. Нужно выехать до девяти вечера, в морге уже после шести никого не будет. Что за машину ты собиралась взять?
— «Чернокрыл» Елизаветы Александровны.
Дима покосился на меня и покачал головой. Я робко улыбнулась и с готовностью согласилась: отвратительная идея, фельдшерская машина мне нравится гораздо больше!
— Где ты собираешься… это делать?
— Пока не знаю. Я попробую расспросить Соню, она должна что-то знать про ритуал. Если она не согласится, полистаю книги этого Никитина…
— Владимира Олеговича?
— Да. Я знаю, где их взять, в крайнем случае напугаю «хранительницу музея» Тайной полицией. Ваш Никитин наблюдал некоторые вейские праздники… говорил с шаманкой… и сказки — это же не совсем сказки. Посижу над своим справочником, соберу подходящие ключи. Мы ведь говорим об одних и тех же вещах, понимаешь? Мы привыкли смотреть на одни слои, вейцы — на другие, но эфир един. Если это может сделать шаман, я тоже могу.
Было бы проще, если бы я понимала ритуал, если бы я наблюдала его сама, а лучше — повторила под чьим-то приглядом. Но магика никогда не была на самом деле о ритуалах. Мы учимся чертить линии, ориентировать их на север, расставлять свечи, надевать одежды чёрного цвета, а вейцы вешают на ветру колокольчики, сыплют зерно и смотрят на мир через маску. Но всё это — формальности, нужные нам из-за ограничений и слабости человеческой природы. Истинный смысл всегда был в движении воли.
Мою волю долго точили сомнения и несчастье, но сейчас я ощущала её так, будто ничего крепче не могло быть в мире.
— Я поговорю с Соней о подробностях, — повторила я. — Завтра с самого утра. Конечно, лучше всего, если я смогу сделать это прямо в морге… но я сомневаюсь, что так получится. Возможно, мне нужен будет тот круг в павильоне. Или купель.
— Опять?!
— Я очень постараюсь не умереть, — серьёзно сказала я.
Мне показалось, что у Димы потемнели глаза. И он, наверное, хотел бы спросить что-то ещё — но это был тот контекст, который ему был не нужен совершенно точно; наверное, он прочёл эту решимость по моему лицу.
— Узнаю про привоз тела, распорядок и то, кто будет на смене, — сказал Дима, и я украдкой выдохнула. — Мы приятельствуем с Васей, он там санитаром. Забавный парень, добрый, но безголовый.
— Спасибо. Спасибо, Дим.
Он махнул на меня рукой и ничего не ответил. Я обхватила опустевшую чашку двумя руками.
Я должна бы вежливо попрощаться сейчас. Уйти к себе, в вымерзший продутый дом, не мучить больше человека… Но я всё сидела, сидела, не в силах сдвинуться с места. И он тоже сидел, и иногда мы соприкасались носками, и тогда у меня нестерпимо щипало глаза.
— Почему ты отвёл меня в тот зал с ритуальным кругом? — спросила я тихо. — Ты ведь мог бы этого не делать. Никто больше в посёлке не сказал бы мне о нём.
Зоя Игнатьевна, мне кажется, и вовсе костьми легла бы в дверях, лишь бы я не увидела в Дивноводном ничего мистического… Она бы предпочла, чтобы я умерла, но не узнала, что вейский шаман действительно кое-что может.
— Я сын служителя, Наташ. — Дима отвёл взгляд. — В детстве я читал Большой Лекционарий по ночам, спрятавшись под одеялом с фонариком… мама не давала мне его, говорила — не дорос ещё… Пусть даже отцу заткнули рот деньгами, но здесь есть что-то. Что, если это опасно? Или наоборот — что, если всё разрушат просто по привычке, не разбираясь? А ты… ты хорошо говорила об Уэмо. С уважением. Мне показалось, что ты…
Много же во мне уважения, что сейчас я собираюсь осквернить его тело!
Интересно, — свербело где-то в затылке, — что он отвечал бы мне, если бы я спрашивала иначе? С этим его… контекстом. По-настоящему.
Я зажмурилась, отгоняя эту мысль усилием воли, а потом пошутила неловко:
— Что, мы годны всё-таки на что-то, бесчувственные высшие существа?
Не знаю, какого ответа я ждала. Дима покачал головой с сомнением — но вместе с тем улыбнулся, широко и мягко, так, как он умел.
Если бы он знал, как зашлось от этого моё сердце, он вколол бы мне что-нибудь от тахикардии.