Со средней тоже открыли. Ниже, с недолётом.
Верхняя точка держит того, кто сзади. Сзади мы не шли.
Я взял правого крайнего в третьей тройке.
В прицеле он рос медленно и целиком, как растёт большая машина.
Дал очередь. Короткую.
Попал. По плоскости и по мотору.
Он просел, отвалил влево и пошёл вниз.
Тройка его поплыла. Двое отвернули на юг.
Отвернули с грузом. С грузом отворачивают, когда деваться некуда.
Слева работал Горелов. Я видел его трассы.
Головная распалась сразу. Одна вывалилась из строя.
Мещеряков бил по средней и промазал.
Задача стояла одна: не пустить их туда, куда они шли.
Двое отвернули, один пошёл вниз, головные рассыпались по высоте.
Это и есть задача. Её выполнили.
Этого я не разглядел.
Мой ушёл вниз — а падения не было. Точнее, не было у меня перед глазами.
Бакулин доложил: «Горит, идёт к земле».
Через восемь секунд поправил: «Не горит. Дымит».
Ещё через шесть: «Потерял его».
Вот на этих словах я и решил.
Точнее, на этих словах я нашёл причину для того, чего мне уже хотелось. Хотелось мне второго захода, и хотелось с той секунды, как он отвалил влево. А причина вышла такая: падения никто не наблюдал, значит, результата нет.
Дороже этой мысли у меня в жизни не было.
Высоту мы на заходе истратили. Метров четыреста.
Набрать их было негде: на это уходит минута с лишним, а прикрытие уже разворачивалось.
Бакулин доложил и второе: у него осталось меньше половины.
Я это слышал. И взял его с собой.
* * *
Я передал: «Второй заход. По головной».
Горелов шёл справа и ниже.
Он перешёл на другую сторону, перешёл на прямой и остался слева, и ведомый его сделал то же самое одновременно с ним.
Это был наш знак, из трёх условий, и писали мы его в сентябре, прутиком по земле.
Значил он одно: место остаётся пустым, подтверди голосом и отвечай сам.
Я подтвердил.
Слово у нас было «сапог» — короткое, своё, чужому уху пустое.
Я сказал «сапог» и повторил приказ.
Горелов ответил «понял» — ровно, без паузы. Больше я его голоса не слышал.
Он вернулся на место мгновенно.
Второй заход начали на четыреста ниже первого.
Транспорты к тому времени ушли не туда, где я их считал.
С той стороны наш разворот увидели раньше, чем мы его закончили.
Повторный заход на разорванный строй виден издалека.
Прикрытие не пошло на разворачивающихся.
Оно ушло вверх и вправо и подождало.
Место, куда нам удобнее войти, осталось пустым.
Мы в него вошли. Все восемь.
Вошли снизу. Иначе не выходило.
Я взял левого. Дал две очереди.
Первая мимо. Вторая — по кабине.
Он сел на крыло и не выправился.
Бакулин выпустил всё. Доложил: пусто.
Сверху шли двое. Я их не видел.
Их видел Горелов.
Справа шла трасса, и шла она не по мне.
Пахло порохом: на выходе тянет от гильзоотвода.
Горелов оказался выше и левее, и пришёл он туда сам.
Выйти означало открыть ведомого и всю четвёрку.
Он остался.
Его достали в кабину и в мотор.
За капотом встала масляная полоса.
Машина качнулась, выровнялась и пошла вниз.
Левая рука лежала на секторе газа. Шов перчатки — у самой рамы.
Видеть этого я не мог. Я придумал это потом и с тех пор вижу так.
Он прошёл под нами и потянул чужие трассы за собой.
Мы вышли. Все, кроме него.
Семеро. Я пересчитал два раза, и вышло семь в оба.
Вышли не потому, что я вывел.
Я развернулся на третий заход.
Развернулся сразу, не думая. Как в первый раз.
Прошёл десять секунд и отменил.
Отменил не потому, что поумнел. Стрелять было нечем.
Мы шли домой семнадцать минут, и никто ничего не сказал.
Семнадцать минут — это, если считать по-честному, ровно тот срок, за который в паре успевают договориться обо всём и разойтись навсегда.
Я вёл. Строй держали. Никто не отставал.
На девятой минуте Бакулин подошёл ближе, чем полагается, и держался так минуты полторы, и я понял, что он не место занял, а подошёл нарочно, чтобы я его видел.
Ответить я мог одним: покачать. Я не покачал.
На одиннадцатой он отошёл на своё.
Потом мы сели, и в тот вечер он смотрел на меня один раз и сразу отвёл, и это я уже описывал.
А тех полутора минут я не описал нигде, и до сегодняшнего дня не знаю, чего он от меня в них хотел, и знаю только, что дать это было в моих силах.
Один раз я нажал кнопку и промолчал. Отпустил.
Мещеряков спросил: «Ищем?»
Под нами шла их земля. Горючего оставалось на четыре минуты сверх пути.
Я сказал: «Домой».
В эфир до посадки я больше не выходил.
Внизу лежала степь, и на ней стоял один стог, обглоданный с южной стороны.
* * *
Сели все семеро, и садились долго, потому что заходили по одному: у двоих было пробито, у одного тряс мотор, а у меня оставалось столько горючего, что уходить на второй круг я уже не мог и знал это, подходя к полосе. Полосу к декабрю укатали, как укатывают все полевые: снег сначала выгладили, потом прошли катками и прошли ещё раз, — и садясь, я смотрел на эту серую от выхлопа ленту и думал о ней, а не о том, чего у меня в строю нет, и думал долго, потому что до конца пробега было далеко. Пока я рулил, у меня в голове прошли три мысли, и все три были не о нём: что горючего оставалось на четыре минуты, что у Бакулина, кажется, пробита плоскость и что доклад надо писать сейчас, пока помнится порядок.
Техники побежали к машинам, не дожидаясь, пока встанут винты, — так они не делали ни разу с августа, и это означало, что с земли нас сосчитали ещё на подходе, пересчитали второй раз при заходе и уже знали то, чего мы в воздухе друг другу не сказали.
Карцев стоял у стоянки и в небо не смотрел; он стоял так, как стоят, когда уже сосчитали, и подошёл ко мне, когда я ещё не снял шлем, — обычно он ждал, пока люди отойдут от машин, а в тот раз не ждал.
— Кто отдал второй заход?
— Я.
— Знак подавали?
— Свой. На прямой, с удержанием.
— Подтвердили?
— Подтвердил. Своим словом, и повторил приказ.
Он не сказал ничего. Он повернулся, пошёл к телефону — по окончании боя о безвозвратных потерях доносят немедленно, и этот телефон был первым, что полагалось сделать, — и уже от аппарата обернулся:
— Пишите. Сейчас. До того, как поговорите хоть с кем-нибудь.
Я сел в землянке у входа, положил планшет на колени и писал сорок минут, и за эти сорок минут ко мне никто не подошёл — и не потому, что не хотели: Карцев, уходя к телефону, сказал что-то двоим у двери, и они встали так, чтобы между мной и стоянкой всё время кто-нибудь был. Первой строкой у меня стояло: второй заход приказал ведущий группы лейтенант Соколов; установленный знак был подан старшим лейтенантом Гореловым и подтверждён мною голосом; приказ повторён после подтверждения; решение принял я. Второй строкой стояло, что задача первой атаки выполнена: тройка противника разорвана, двое отвернули с грузом, к цели не прошли, — и что второй заход начат на четыреста метров ниже первого.
Третья была про то, чего я не сделал: падения я не наблюдал, доклад ведомого трижды менялся, и я принял отсутствие подтверждения за отсутствие результата. Я написал всё это до того, как кто-нибудь успел мне объяснить, что писать можно иначе.
Потом приходили объяснить. Двое.
Первым пришёл Мещеряков и сказал, что в бою всякий бы пошёл, что подранок уходил и что бумага бумагой; говорил он стоя и не сел ни разу, хотя я подвинулся; я поблагодарил и ничего не переписал. Вторым пришёл механик Горелова, и он не сказал ничего вовсе: постоял минуты две, посмотрел, как я пишу, и ушёл, а на другой день чистил чужую машину так же, как чистил его, — с той же тряпкой и с тем же порядком, начиная от хвоста.
Поздно вечером пришёл Карцев и прочитал написанное дважды.