— Потому что мы прикрываем. У прикрытия нет второго захода. У прикрытия есть место, где ты должен быть, и ты в нём не был, пока ходил вторым заходом.
— Место пустует минуту.
— Полторы.
— За полторы минуты через квадрат никто не пройдёт.
— Двадцать третьего прошли шесть.
— Двадцать третьего нас было четверо на три волны.
— Вот именно. — Он не повысил голоса ни разу за весь разговор, и это было хуже, чем если бы повысил. — Один ушёл по режиму, один потерялся наверху. В квадрате нас было двое из четырёх. Твоё условие даёт нам не двоих. Оно даёт одного.
Я не нашёлся, что ответить.
Мы писали правило три дня, и написал его в основном он.
Получилось третье, чего я сам бы не придумал: ни «второй заход запрещён», ни «второй заход по усмотрению».
Всякий, кто видит, что группа или он сам уходит с назначенного места, даёт условный знак. Знак не отменяет ничего. Знак обязывает того, кто уходит, подтвердить, что он уходит и что место остаётся пустым, — по радио, если есть чем. После подтверждения он делает что хочет и отвечает за это один.
Подтверждение — одно короткое слово, своё, и в эфир оно идёт только им.
— Открытым текстом такого не говорят, — сказал Горелов, когда я написал в первом варианте «место пустое». — Это и им слышно, и нашим постам. Придумаем слово, и чтобы оно ничего не значило.
— То есть я всё равно могу пойти, — сказал я.
— Можешь. Только теперь ты не сможешь сделать вид, что не заметил.
Четвёртого я отнёс лист Карцеву и попросил объявить это приказом по группе.
Он прочёл, вернул и отказал.
— Приказом не буду.
— Тогда его не станут выполнять.
— Станут. — Он положил лист передо мной и придавил ладонью. — Приказ по группе я обязан показать первому же проверяющему, а в нём будет написано чёрным по белому, что у меня бывает пустой квадрат. Мне за это скажут спасибо один раз, и это будет последний раз.
— А как тогда?
— Как указание по боевой подготовке звена. Впишете в план занятий, я утвержу, и оно будет законное. И спрос за него будет с того, кто в кабине, а не с меня. Приказом спрос переезжает на меня, и вся ваша затея кончается.
Так и сделали. Внизу мы расписались оба, он первым, я вторым, а Карцев утвердил план занятий, в котором это стояло девятым пунктом.
Перед этим Руднев два часа расспрашивал наших механиков, и расспрашивал так, что я половину времени записывал не ответы, а вопросы.
Спрашивал он не «что случилось», а «покажите руками».
Механик показывал. Руднев смотрел на руки и переспрашивал: этим пальцем или этим, до упора или не до упора, слышно было или не слышно.
За два часа он вытянул из троих четырнадцать наблюдений, из которых наши собственные листы содержали два.
Я спросил потом, почему у нас выходило два, а у него четырнадцать.
— Потому что вы их спрашивали, когда они устали и когда рядом был командир, — сказал Руднев. — И потому, что вы спрашивали словами, а руками они помнят лучше.
Он собрал бумаги и добавил, уже вставая:
— И ещё. Вы им нужны завтра. Я им не нужен никогда. Мне поэтому и говорят.
Отчёт заводу мы писали в тот же день и начинали заново два раза. Писали за подписью Карцева и по указанию старшего инженера, потому что иначе это была бы бумага двух строевых лётчиков о боевой работе части, и вёз бы её гражданский человек в кармане.
Первый вариант я начал со слов «мотор требует доводки по тепловому режиму», и Руднев вернул его, не дочитав.
— Это просьба.
— Это правда.
— Правда. И она у меня уже есть из четырёх частей, и все четыре сходятся. Что мне делать с четырьмя одинаковыми правдами?
Я сказал, что без общего вывода числа никто не станет читать.
— Станут. Числа читает конструктор, а выводы читает начальство, и решает не начальство. — Он забрал у меня карандаш. — Что вы делали, на какой высоте, сколько времени и что показывал прибор. И чьей рукой записано, чтобы было кого спросить.
Второй вариант занял лист с оборотом: одни числа и фамилии. Высота, минуты, показание, кто снимал. Восемь строк по восьми вылетам, из них в трёх стояло «не снято» — в тех трёх человеку было не до прибора, и это мы тоже написали.
Экземпляров сделали два. Первый Руднев увёз, второй остался у нас, и Карцев расписался на обоих.
* * *
Пятого нас подняли дважды.
Второй раз — в четвёртом часу, шестёркой. Тот же квадрат.
Вёл я. Горелов вёл вторую пару. Третью — Мещеряков.
Пришли они с юго-запада, ниже, чем мы ждали.
Я довернул и пошёл на ведущего.
Бакулин держался справа и сзади, на своём месте.
Дальше он сделал то, чего я не приказывал.
Он вышел из атаки сам. Не отстал, не отвалил — вышел и стал в стороне, выше.
Мои двадцать секунд были такие.
Ведущий рос в прицеле медленно, как всегда растёт при большой дистанции.
Левая рука на газе, правая на ручке, и правая мокрая внутри перчатки.
В кабине пахло горячим железом и немного бензином.
Дал очередь. Трасса ушла выше и правее.
Довернул. Дал вторую. Легла ближе.
Больше в те двадцать секунд у меня не было ничего.
Ни хвоста, ни ведомого, ни того, что делается справа.
Остальное рассказали на земле, тремя чужими докладами.
Бакулин терял ведущего из виду и знал, что не увидит.
По правилу, подписанному накануне, он не имел права молчать, а сказать ему было нечем. Он показал.
Показал не мне. Мещерякову, который был ближе и который его видел.
Мещеряков перешёл на его место. Прикрытие не разорвалось.
Вторую пару они увели вниз и на солнце, и Горелов за ними не пошёл.
Он остался в квадрате. Один, с ведомым, на своей высоте.
Позже он сказал, что труднее у него за ту неделю ничего не было.
Потом мы дрались ещё девять минут. Один горел, но не наш — их. Кто попал, не установили: стреляли трое. В донесении Карцев записал всех троих поимённо и приписал, что раздельно установить не удалось; в штабе за эту приписку с ним разговаривали два раза, и он от неё не отказался ни в первый, ни во второй.
Вернулись все шесть.
Пробоин было четыре, все в одной машине, и та машина была Мещерякова.
На земле я подошёл к Бакулину.
— Почему вышел?
— Терял. И знал, что не увижу.
— А почему не мне показал?
Он посмотрел на меня как на человека, который спрашивает очевидное.
— Вы бы не увидели. Вы были в атаке.
* * *
Машина сменила имя шестого сентября, а до нас это дошло восьмого, бумагами.
Называлась она в них иначе — двумя буквами вместо четырёх, и с того дня во всех ведомостях, требованиях и заявках надо было писать по-новому. Писарь, переписывавший в то утро заявку на запасные части, дважды начал по-старому и дважды зачеркнул.
Прочее осталось как было. Замок отпускал по-прежнему. Гаргрот стоял на месте. Жара к полудню была та же. Горючего хватало на те же сорок минут, и передатчиков не прибавилось ни одного.
Я записал это себе отдельно и коротко.
Тогда же пришло письмо от Ерохина, второе за лето, и написано оно было так, что понять его мог только тот, кто знал, о чём речь.
Про службу он не писал ничего. Он писал, что стоял на земле и смотрел, как заходят свои, и что один раз ему показалось, будто у товарища беда, и он побежал; и что побежал зря: беда была в другом месте. И что с земли всё видится не так, как с воздуха, и он теперь это знает.
Внизу приписка, тоже ни о чём: «На своих не гадай. Свои поймут и молча».
Я прочёл это трижды. Ерохин не мог написать прямо и не написал: у них наш знак прочли снаружи как повреждение, кинулись не туда, и кому-то в это время не помогли.
Горелов прочёл и сказал, что нам это ничего не даёт, пока мы не увидим сами. Отдельного горючего на проверку нам никто бы не дал, поэтому её повесили на то, что и так было в плане: девятого Горелов облётывал машину после замены мотора, и в этот облёт вписали три покачивания на круге, в условленные минуты.