Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Переправа стояла.

Уходя, я посмотрел вниз, на ту сторону.

С высоты улицы ещё читались. Я начал считать, где горит.

Досчитал до двенадцати и бросил.

Горело не в двенадцати местах. Горело между ними.

* * *

Возвращались по одному, и это было хуже всего, потому что каждый следующий не знал, кто уже сел, а тот, кто уже сел, стоял у полосы и считал.

Первым пришёл Бакулин. Он вышел из боя, когда пошла пятая минута последнего включения взлётного, отвернул вниз и на восток, вышел из-под удара и привёл машину с одной пробоиной в крыле. На земле первым делом доложил механику число и только потом снял шлем.

Ни в тот вечер, ни после ему этого не поставили — ни в укор, ни в заслугу. Горелов спросил только, вписал ли я это в лист. Я ответил, что вписал.

Вторым сел я. На пробеге мотор ещё держал обороты, а на рулении затрясло так, что я боялся оторвать его с рамы, и до стоянки я дошёл на нём, но последние метров тридцать катился уже почти без него.

Механик нашёл, куда попало, за четыре минуты. Один цилиндр был разбит вместе с патрубком, и рядом, сантиметрах в двадцати, шёл ряд из трёх пробоин, уходивших вверх и вправо. На жидкостном моторе такая очередь означала бы, что через две-три минуты я сижу в пару и ищу, куда сесть; здесь она означала одно — что мотор пошёл на замену, а я пришёл домой.

Число он у меня спросил тем же порядком, каким спрашивал у всех.

— Взлётный сколько?

— Не засёк.

Он не ответил и записал в тетрадь то, что я сказал: «не засёк». Своей рукой, при мне, и подчёркивать не стал.

Горелов сел третьим, сел коротко и в конце полосы постоял дольше обычного, не выключая мотора; я решил, что он приходит в себя, и не подошёл.

Мещеряков пришёл последним, через двенадцать минут после Горелова, и про эти двенадцать минут его не спросили, потому что и так было видно: он искал переправу, чтобы от неё выйти на свой берег, и нашёл её не с первого раза.

Он вылез и сказал механику сам, без вопроса:

— Взлётный. Три раза. Всего одиннадцать сорок. Дольше всего — пять сорок.

— Сверх нормы сколько?

— Сорок секунд.

Механик записал. Мещеряков стоял и смотрел, как он записывает, и ушёл только тогда, когда тот закрыл тетрадь.

В июне он не сумел назвать это число вовсе.

Механики работали всю ночь и всю следующую половину дня, и работали они втроём, потому что четвёртого у нас в тот день опять забрали. Пробоин на четырёх машинах насчитали двадцать девять, из них семнадцать в одной моей, и это число мне назвали к утру, когда сняли зализы и посмотрели, куда прошла та очередь на самом деле.

Показывал мне их старший из трёх — пальцем, от фонаря и вниз, и на каждой останавливался ровно настолько, чтобы я успел посмотреть.

Четыре в правой плоскости, между нервюрами. Эти он назвал пустыми: сквозные, ничего не задели.

Три в фюзеляже за кабиной. Одна прошла сантиметрах в двадцати от тяги руля высоты, и на ней он придержал палец дольше, чем на прочих, и ничего не сказал.

Одна в бронеспинке. Не пробила.

Про остальные девять сказал, что считать их отдельно нечего: они пошли кучей, по мотору, и это та самая очередь, которую я слышал как один удар.

— А по времени сколько? — спросил я.

— Чего?

— Ну, сколько он по мне бил. Секунду? Две?

Он посмотрел на меня и ответил не сразу.

— Вы этого не узнаете. И я не узнаю. Тут не написано.

Он был прав, и правота его была той самой, из-за которой я полгода писал листы: в машине лежало всё — семнадцать отверстий, их места и направление, — а цифры, которую можно поставить в графу, там не лежало.

Записал я всё-таки: семнадцать, из них девять кучей, направление снизу-сзади-справа. И приписал: время неизвестно, спросить некого.

Приписку про «спросить некого» я потом вычеркнул. Она была правдой и никому не годилась.

Мотор мне заменили только двадцать шестого. Все эти дни моя машина стояла с открытым капотом.

Я ходил мимо неё раз по десять на дню и каждый раз останавливался. Раньше я за собой такого не замечал.

Карцев в тот вечер сказал ровно одну фразу, и сказал её в сторону полосы, где стояли все четыре: «Ушло четыре, село четыре». Дорохов, простоявший весь день на земле у чужого хвоста, услышал это первым и почему-то повторил вслух, и никто его не одёрнул.

Ни один из нас в тот день никого не сбил. Донесение писал не я, а Карцев, и писал он его по форме, со всем, что положено, включая расход: у меня три очереди, у остальных по две. А вслух он доложил это в шесть слов: волн было три, до первой не достали, второй помешали, третью не тронули.

Двадцать четвёртого утром нас с Гореловым послали вниз, к переправе, за чем-то, чего я уже не помню. Переправа работала. С той стороны шли не только раненые: шла женщина с чужим ребёнком на руках и своим за руку, и ребёнок за руку нёс чайник, и чайник был пустой, я слышал. Мы с Гореловым за всю дорогу туда и обратно не сказали друг другу ни слова, а на обратном пути он один раз обернулся и посмотрел назад дольше, чем нужно, чтобы посмотреть.

Дорохов вечером подошёл ко мне и спросил, что делать ему, потому что узла с его машины так и не вернули, и я не сумел ответить ничего, кроме того, что он останется на земле и завтра. Он сказал: «Понял», — и остался, и на другой день опять работал у чужого хвоста; я записал его фамилию в лист отдельной строкой, без пояснения, чтобы она там просто была.

Левый сапог у меня в тот день повело, и повело неровно, и он так и остался горбом на подъёме, и я ходил в нём до ноября.

* * *

Лист я писал в ту ночь, при коптилке, и за рекой было светло.

Свет шёл снизу, с той стороны, ровный, без вспышек, и по потолку землянки от него ходило пятно, которого никогда не бывает от лампы. За водой ходили в темноте, и было слышно, как на переправе всю ночь работают моторы.

Я сел писать, потому что больше делать было нечего, и потому что если бы я не сел, то сидел бы просто так.

Первое, что я сделал, — вычеркнул строчку, которую написал не думая. Строчка была: «машина в бою лучше Яка».

Она была правдой на вертикали и неправдой на всём остальном, и главное — её нельзя было ни проверить, ни спросить, ни положить куда-нибудь, кроме как в разговор.

Вместо неё в листе осталось четыре записи и два вопроса.

Первая. На высоте от трёх до четырёх с половиной набор показался лучше, чем на Яке. Проверял я один; Горелов сказал то же самое, но своей цифры не назвал. Мерить было чем — высотомер и часы, — я не мерил, потому что было не до того, и поэтому запись стоит первой и стоит с оговоркой.

Вторая. Мотор держит попадание, которое жидкостный не держит: один цилиндр разбит, машина дошла и села. Один случай. Не норма.

Третью я переписывал четыре раза, и вот почему.

Сначала я написал так, как думал в кабине: ведомый обязан говорить вслух раньше, чем увидит, а не когда увидит.

Потом вспомнил, что у ведомого нет передатчика, что у второго ведомого его тоже нет и что завтра он не появится.

Строка была правильная и невыполнимая, а это хуже, чем неправильная: неправильную вычеркнут, а невыполнимую будут читать и не выполнять, и все привыкнут.

В листе осталось другое. Ведомый показывает машиной, потому что говорить ему нечем; ведущий смотрит на него не тогда, когда вспомнит, а на каждом развороте, и это его работа, а не любезность. Проверяется вопросом: на каком развороте вы последний раз видели своего ведомого.

Четвёртая. Жара. Через сорок минут в кабине человек работает хуже, чем через десять, и дело тут не в терпении. Сколько именно хуже — не знаю, мерить нечем.

Пятое я записать хотел и не сумел сформулировать так, чтобы это можно было проверить: что человек, вышедший из боя по режиму, привёл машину, а человек, оставшийся, привёл её же с превышением и двенадцатью лишними минутами поиска. Из этого следовало что-то важное, но выходило либо про храбрость, либо про трусость, а мне не нужно было ни то ни другое.

25
{"b":"976484","o":1}