Когда священник закончил службу, величаво перекрестив прихожан, и направился ко внутренние помещения, Василич схватил меня за локоть и потащил за ним, протискиваясь сквозь расходящуюся толпу.
— Отче Михаил, помилосердствуй... — окликнул старик священника, и подтолкнул меня вперёд. — То племянник мой, Максим, из Пскову намедни прибыл, исповедаться желает. Не откажи, сделай милость.
Священник обернулся, и вблизи я увидел, что "отче" совсем ещё не стар, явно моложе самого Василича.
— Исповедаться? — с легкой усмешкой спросил он. — Вроде до Пасхи далёко. Али согрешил крепко?
Василич снова подтолкнул меня вперёд.
— Сделай милость, отче, — повторил он.
Михаил кивнул.
— В божьей милости отказывать нельзя, коли душа просит. Пойдем, чадо, выслушаю покаяние твое.
Он толкнул невысокую дверь, открывая вход во внутренние помещения церкви, а Василич цепко ухватил меня за плечо, вынудив наклонить голову, и прошептал сквозь зубы:
— На колени пасть не забудь, балда.
Священник поманил меня внутрь, и я, пригнувшись, вошел следом за ним в совсем крохотную каморку с одной-единственной свечой в подсвечнике на стене.
Михаил затворил дверь, сел на простой деревянный стул, а я, сообразив, что пора, опустился на колени.
Говорил священник негромко, но твердо.
— Ну, ответствуй, чадо, в чем прегрешение твоё? Во блуде живёшь? Троеженец ли? Жену али девицу какую посилил?
Меня аж передёрнуло, когда я понял, что он имеет в виду.
— Да Господи, помилуй, нет! — возмущенно ответил я.
— Стало быть, покрал чего, или душегубствовал?
— Нет, отче!
— Господа нашего Христа хулил?
— Нет, отче.
— Ну, стало быть, ответствуй сам, что за грех на тебе. Вижу ведь, что душа твоя неспокойна.
Я задумался. А что за грех-то на мне, в самом деле? Вроде ничего такого за собой не помню. И вдруг понял, что нужно сказать.
— Тайна у меня есть, отче. А открыться не могу.
— То само по себе не грех, чадо. Велика ли тайна?
Я вздохнул.
— Велика, отче. Коли не сделать ничего, большой беде быть. Многие люди пострадают.
— Отчего же не откроешься?
— Боязно, отче... Не поверят мне. Головы лишусь.
Михаил помолчал с минуту, затем столь же негромко произнес:
— Стало быть, не в тайне твой грех, чадо, а в малодушии, да в гордыне. Свою голову дороже чужой ставишь. А легко ли тебе жить на свете придётся, коли будешь знать, что другие пострадали, а ты знал, да не уберёг, испугавшись? Хоть и милостив господь наш, да такое вовек не отмолишь. Правильно тебя Иван Васильевич привёл, не дал душу погубить. В ножки ему пади, да за здравие до конца дней молись.
Я выслушал Михаила, и вдруг понял, что он прав. Трус я. Разве же за царство я тревожусь, за людей невинных, что от смуты и беззакония пострадают? Не-ет, за себя, любимого, за свое здравие да благополучие, не более. Кабы знал наверняка, что меня смута не коснётся, стороной обойдёт, минует, так и вовсе бы не задумывался. Отсиделся бы спокойно в уголке подальше, как всегда делал. Внутри стало гаденько, в животе свернулся тяжелый холодный комок.
— Нет у тебя права выбирать, Максим, ежели за тайной твоею судьбы да жизни людские. А коли сам голову сложишь — так не во грехе, а по воле божьей. Ступай, чадо, отпускаю тебе грех твой. Поступай, как душа велит, да молитву святому Георгию Победоносцу возноси дневно и нощно. Он наш град Москву хранит, и тебя укрепит да направит.
Мне хотелось вскочить, заорать, что я не таков, не трус, выбежать прочь из темной душной каморки на свет и свежий воздух, чтобы не видеть больше и не чувствовать этот комок мерзости и отвращения к самому себе в животе, вырвать его голыми руками вместе с кровью, растоптать, раздавить прямо здесь... Горло сдавило. Я кое-как просипел:
— Понял, отче... Христом клянусь, не возьму греха на душу... Все сделаю...
— Подними чело, чадо.
Михаил медленно и величаво перекрестил меня, и протянул руку для поцелуя.
— Благословляю тебя на свершения, какова бы ни была тайна твоя. И сам за тебя помолюсь. А теперь ступай.
Я осторожно встал, выпрямляя затёкшие ноги, и вышел из каморки в общий зал, осторожно притворив за собой дверь. Василич ждал меня на улице. Я прикрыл глаза рукой от яркого после темной церкви солнечного света, и спокойно сказал:
— Идём, Василич. Отче меня благословил. Дел нынче много.
Глава 14
— Отче, к слову, велел тебе в ножки кланяться, Василич, так что вот.
Я прижал ладонь к груди и поклонился старику в пояс.
— Спасибо, что надоумил. Ещё молиться за тебя велел, но с этим у меня пока туго. Как выучу, так первым делом, обещаю.
Старик, впрочем, драматичностью момента не проникся, и глядел, как обычно, хмуро.
— Юродствуешь пошто?
Я выпрямился.
— Не юродствую, Василич. От всего сердца тебя благодарю. Вы с отче Михаилом меня новым человеком сделали. Я ведь всю жизнь в сторонке стоял, не лез, кабы не вышло чего. А теперь, Василич, друже мой старый... — я усмехнулся. — ...будем дела важные делать.
— Всю жизнь? Нешто отче тебе и память вернул?
— Василич, не прикидывайся уже, хватит. Скажи ещё, веришь, что я из Пскова. Не терял я памяти, всегда при мне была, и ты то знаешь прекрасно.
Старик проворчал:
— А мне какое дело, псковский ты, костромской, али ещё чей, коли ты человек полезный. Вреда от тебя нет, а толку много, вот и не лезу с расспросами-от...
— Ну и славно, что не лез. А то я бы тебе со страху лгать стал, да выдумывать, и не вышло бы у нас с тобой ничего путного.
— А теперь, стало быть, не боишься?
— Боюсь, Василич. — признался я. — До одури боюсь. Только, кроме меня, никто то дело не сделает, потому как не знает ничего. А коли не делать — беда будет. Большая. Потому и нельзя мне сидеть ровно, да прятаться. Надо браться и делать, а там на все воля божья.
Я перекрестился, и поймал себя на мысли, что сделал это не для Василича, а для себя.
— А ты мне помогать будешь.
Старик хмыкнул.
— Это что же, я тебя в помощники взял, а теперь наоборот выходит?
— Ты не волнуйся, Василич, я в долгу не останусь. Никак мне без тебя. Я ведь порядков местных, считай, совсем не знаю. А тебе да Стёпке мы заработаем. И крышу хватит починить, и мальцу на бумагу. Только обещай, Василич, что не выдашь меня служивым, или ещё кому. Ежели что не по тебе станет, ты прямо скажи, и я сам уйду.
Мы сидели за столом в избе, куда Василич сегодня после посещения церкви меня позвал. Неказисто было убранство, небогато, да, видно, двум мужчинам, старому и молодому, и того хватало. Стол, две лавки, печь, сундук да красный угол с иконами. Мебель простая, грубая. Ну а что ещё нужно, если задуматься? Было бы, какой кусок в рот положить, да голову на ночь приткнуть.
Насчёт "куска в рот положить", как ни странно, старик сегодня расстарался. Кроме привычной уже каши, поставил на стол капусту, огурцы малосольные, редьку в меду, да заварил чаю травяного.
Водилась, как оказалось, у Василича, и глиняная посуда, по-крайней мере, кружки. Он сидел напротив, шумно прихлебывал ароматный отвар и заедал редькой с мёдом, зачерпывая деревянной ложкой и роняя золотые капли на стол. После очередного глотка он принялся катать кружку в ладонях, внимательно высматривая что-то на ее дне.
— Сказывают, у высоких бояр нынче порядки такие, что и крест целовавши, солгут, и матушку родную силой на постриг отправят... — проговорил Василич негромко, продолжая пялиться куда-то внутрь кружки. — А мы, люди простые, старые порядки блюдём... А старый порядок таков, что ежели кого в дом свой впустил да за стол усадил, тот тебе теперь гостем будет. А против гостя худое мыслить — грех великий...
Кружка глухо стукнула о столешницу. Это была едва ли не самая его длинная речь за все время нашего знакомства.
— А и ты мне, Максим, обещай. Я-от стар уже, скоро перед Господом предстать придётся, так что за себя не опасаюсь. Обещай, что от дела твоего Степану беды не будет — вот чего боюсь. Можешь ты такое слово дать?