Под конец фразы Иоанн Васильевич почти сорвался на резкий крик и закашлялся.
Василий Фёдорович медленно вдохнул и выдохнул. Крут государев норов, за одно и то же может и одарить щедро, а может и лишить всего. Тут крепко думать надо, чтобы неаккуратным словом гнева на себя не навлечь.
Он осторожно начал:
— Государь, во Пскове нынче с детьми да бабами два десятка тысяч людей едва наберётся. Служивых, с казаками да татарами, четыре тысячи. Пушек у нас два десятка. Зерна на год хватит со старыми запасами. А у Батория войско в пятьдесят тысяч солдат, государь, так мои лазутчики доносили.
Царь фыркнул:
— Уж не думаешь ли ты, Василий Фёдорович, что лазутчики только у тебя есть? Про войско польское мне ведомо. А только где же мы тебе служивых да пушки возьмем? Не только с твоей стороны неспокойно, нынче по всем рубежам оборону держим. Верно ли говорю, Дмитрий Иванович?
Хворостинин, зрелых лет мужчина, крякнул и озадаченно огладил густую с проседью бороду. Василию Фёдоровичу стало даже жаль главного воеводу. Попробуй, царя поправь, скажи, что тот ошибся, и мигом отправишься на задворки царства управлять захудалым городишком, а имя твоё в Москве и называть забудут.
Но Дмитрий Иванович царю служил давно, характер его знал, и смутить его было не так-то легко. Звучным голосом он неторопливо заговорил:
— Мыслю так, государь. Ни Усвяту, ни Лукам против войска польского не выстоять. Неравны силы. Но Луки просто так не взять, потреплют поляков, подержат. А там дожди зарядят, дороги размоет. После и снеги падут. Баторий не дурак, зимой на Псков не пойдет. Лагерем встанет, зимовать будет. Ко Пскову если и подойдут, то по весне, не раньше. А за зиму, ежели стены хорошо укрепить да провизии завести, то и людей шибко много не нужно будет. Осаду выстоит, коли будут еда да вода. Вот мое слово, государь: не служивых с пушками надобно дать, а рабочих, да провизии. Дерево да кирпич на месте добыть можно. Прав Василий Фёдорович, государь, за Псков нам крепко радеть надобно, за ним весь север русский. А как там дела обстоят, он всяко лучше других знает.
Это было не то, за чем приехал Скопин-Шуйский, но царь, очевидно, всерьёз слова боярина об угрозе не воспринял, а потому Хворостинин сделал то, что было в его силах. Василий Фёдорович улыбнулся старшему воеводу с печалью и благодарностью, а тот в ответ коротко кивнул — потом, мол, потом.
Иоанн Васильевич задумался ненадолго, и стукнул кулаком по подлокотнику.
— Твоему слову, Дмитрий Иванович, верю, ты у нас в ратном деле первый. Коли говоришь, что выстоит Псков, значит, так тому и быть. Повелеваю: дать Пскову людей рабочих для укрепления стен, да провизии вдоволь на каждый рот.
Дьяки вдоль стен зашумели, зашептались. Умные люди дела вершат, а уж как то сделать, сколько обозов, да чего, да куда направить — то уж их работа. Каждая пушка в Разрядном приказе учтена, каждая пара рук посчитана.
Годунов же после слов царя недовольно скривил лицо, и Василий Фёдорович про себя поразился, пытаясь подавить поднимающуюся изнутри ярость: да что же себе позволяет пёс лукавый?! Как терпит его государь, за какие заслуги? Или, помилуй, Господи, прав царевич Иван, и подлец колдовством балуется, да государя околдовал?!
Прервал аудиенцию и размышления боярина торопливый топот ног в сенях. Резные двери распахнулись, и в палату влетел молодой гонец — взмыленный, растрёпанный, тяжело дышавший. Все замерли. Стало понятно: случилось что-то нехорошее. Гонец бухнулся лбом в пол прямо на пороге, и, не вставая, и не поднимая глаз на собравшихся, простонал:
— Не вели казнить, великий государь, вели слово молвить!..
Иоанн Васильевич коротко бросил:
— Говори!
Парнишка, по-прежнему не поднимая головы, глухо произнёс, и слова его эхом разнеслись под сводами палаты:
— Государь, Усвят пал... Поляки уже под Луками стоят!
Глава 13
Следующие два дня прошли в том же режиме. К разговору мы по некоему обоюдному и молчаливому согласию не возвращались. Иван Васильевич поднимал меня среди ночи, мы пекли три десятка калачей, съедали по тарелке каши из овса, а чуть после рассвета старик и внук отправлялись на рынок. Я оставался наедине сам с собой, тренировался, и даже честно пытался медитировать, чтобы нащупать неуловимые пока что потоки силы. Несмотря на то, что я дважды видел их в момент "лечения", повторить это по своему желанию пока что все равно не получалось.
Утром третьего дня, перед тем, как Василич и Стёпка выехали, я подошёл к ним.
— Слушай, Василич, а нет ли у тебя какого-нибудь молитвенника, что ли?
Василич ответил недовольно, укутывая шерстяным одеялом калачи в повозке:
— А у меня здесь изба читальная, что ли? И зачем тебе молитвослов?
— Так ведь память-то, Василич, память, — напомнил я. — Надо бы мне освежить кой-чего в башке, чтобы совсем юродивым не выглядеть. Книги ведь вроде печатают уже?
Старик остановился.
— Вот как бы тебе так сказать, Максим... У вас там во Пскове все такие, или это ты один у батюшки с матушкой такой особенный получился?
— А чего?
— Ну вот пуд хорошей пшеничной муки стоит две копейки. С того пуда три десятка калачей выйдет. Калач я отдаю по деньге, стало быть — пятнадцать копеек. Это в хороший день, ежели все продам. С тех пятнадцати три в тягло пойдет, да две на пуд муки, да на дрова, да на еду, да на зерно... — старик поднял руку и загибал пальцы для пущей наглядности. — Того и остаётся, что в хороший месяц копеек пятнадцать.
— И..?
— А Псалтирь учебная, печатная, восемь рублей стоит. Вот как думаешь, водится у меня такое в избе?
Я смущённо почесал нос.
— М-да, дороговато.
— То-то и оно, что дороговато.
Вдруг Стёпка, до того смирно сидевший на Рыжике, ожидая команды деда выезжать со двора, спрыгнул наземь и побежал к избе.
— Деда, погоди, я сейчас!
Он скрылся в избе, а через мгновение снова показался, осторожно неся что-то в руках.
— Вот, дядька Максим! Это я писал в школе воскресной!
С сияющим лицом он протягивал мне двумя руками несколько маленьких листов, сложенных аккуратной стопкой. Хоть и мелочь, а приятно было парню поделиться грамотой со старшим. Листочки он держал с гордостью и почтением, словно величайшее свое сокровище. Впрочем, подозреваю, что так оно и было.
Я осторожно взял исписанные листы. Коричневая бумага была толстой и жёсткой, вроде той, в какую моём времени упаковывали разнообразные "крафтовые" сувениры, цветы и все в таком роде, разве что джутовой верёвочки не хватало для полной аутентичности.
— Ну... Спасибо, что ли, Степан. Обещаю, сохраню в целости. — сказал я с какими-то внутренним смущением. Мальчишка важно кивнул и полез обратно на коня.
— Дедушка специально мне бумагу купил, чтобы я грамоте учился! — пропыхтел он. По лицу Василича в этот момент стало понятно, что эти несколько грубых листочков обошлись ему ох как недёшево.
После входивших понемногу в привычку уборки в хлебной избе, тренировки с посохом и обливания холодной водой, я сел на лавку в сенях и осторожно стал разглядывать Стёпкины записи. Разбирать церковно-славянский язык приходилось сложно, к тому же писал мальчишка не шариковой ручкой, и даже не карандашом, а чем-то вроде угля, отчего некоторые буквы стёрлись или осыпались. Видно было, что Степан к делу относится серьёзно: буквы крупные, но аккуратные, одна к другой, не чета школьникам моего времени, которые на белой линованной бумаге да удобной ручкой умудрялись писать, будто курица лапой. Кое-как я пытался вычленить знакомые слова, но в конце концов сдался, и понял, что без человека, могущего это вслух прочитать, ничего не выйдет. Придётся вечером попросить мальчишку помочь ещё разок. То-то обрадуется!...
Стёпка и в самом деле принялся поучать глупого взрослого с превеликим удовольствием. Я держал листы в руках, а Степан торчал у меня за плечом, и медленно и внятно читал мне записи. Я шёпотом повторял, одновременно водя пальцем по ровным строкам. Буквы складывались в одновременно знакомые и странные слова.