Он лежит под завалом. Из-под груды песчаниковых блоков торчит хвост и часть крыла, и хвост медленно, тяжело шевелится.
Он ещё жив.
Дракона не убить камнем. Я знала это, когда била по клиньям. Но дракона можно придавить.
Глава 40. Не в мою смену
Глава 40. Не в мою смену
Я ползу к Ксаэну.
Не иду — ползу, потому что правая нога у меня не гнётся, и я не знаю, сломана она или это просто перебило что-то в колене, и сейчас мне всё равно.
Он лежит у стены.
Он уже не дракон.
Он обернулся сам, пока я выбиралась из-под досок, — или его вернуло, я не знаю, как это работает. Он лежит на снегу в разодранной рубахе, и левая рука у него от плеча до кисти обожжена так, что я не могу на неё смотреть.
Он в сознании.
— Виенна, — говорит он.
Голос у него не свой.
— Молчите.
Я подползаю и падаю рядом. Он поворачивает ко мне голову. Лицо у него в саже, губы запеклись, светлые волосы обгорели с одной стороны.
— Я не успел, — говорит он.
— Успели.
— Я летел трое суток. — Он закрывает глаза. — Я почувствовал, как метка гаснет. Я решил, что ты…
— Молчите. Пожалуйста.
Я осматриваю его.
Двадцать лет в мастерской. Я видела людей, придавленных камнем, я видела, как отцу в глаз влетел осколок, я держала голову подмастерью, которому размозжило ногу.
Я знаю, как выглядит человек, которого можно спасти, и как выглядит человек, которого нельзя. Ксаэн выглядит как второй.
Рука — это не самое страшное. Страшное — это то, что у него из-под рёбер справа, из-под разодранной рубахи, идёт кровь. Тёмная, густая, толчками. Такая кровь идёт не из кожи.
Он не умрёт от ожога.
Он истечёт кровью, пока я на него смотрю.
Думай, Виенна.
Думай, чёрт возьми.
Я срываю с себя куртку.
Расписки летят в снег — семь листов, за которыми я ехала четыре дня и за которые чуть не рассталась с собственной волей, — и я не наклоняюсь их поднять.
Я комкаю куртку и вжимаю её ему под рёбра, всем весом, обеими руками.
Он выгибается и хрипит.
— Знаю, — говорю я. — Знаю. Терпите.
Кровь идёт сквозь ткань. Она горячая. Она идёт по моим пальцам, по запястьям, между пальцев, и я давлю сильнее.
— Ксаэн. Смотрите на меня.
Он открывает глаза.
Они у него мутные.
— Не смейте, — говорю я.
— Виенна…
— Не смейте, я сказала.
Я оглядываюсь.
Двор пуст. Все разбежались. Гримо со своими бумагами удрал через ворота ещё до того, как обрушились леса. Стража сбежала. Слуги попрятались. Нас двое посреди развалин, и нет ни лекаря, ни огня, ни воды, ни человека, который бы помог.
Есть только я.
— Слушайте меня, — говорю я, не отпуская рук. — Вы дракон. Вы живучий. Ольгерд говорил, что вас щёлок не берёт.
Он усмехается краем рта.
— Не щёлок, — хрипит он. — Драконья кровь. Сворачивается плохо.
Я замираю.
— Что?
— Мы плохо заживаем, — говорит Ксаэн. — Изнутри. Огонь, лёд, яд — ничего. А режь нас — и мы истекаем, как все.
Он снова закрывает глаза.
— Я умру, Виенна.
— Не в мою смену, — говорю я.
Я оглядываю двор.
Мне нужно остановить кровь. Тряпками я её не остановлю — она идёт из-под рёбер, и я даже не знаю откуда, я не лекарь.
Прижечь.
Мысль приходит холодная и ясная, и мне становится тошно. Прижечь можно только огнём. А огня нет: всё, что горело, засыпано и завалено.
Я поворачиваю голову.
Часовня.
Точнее, то, что от неё осталось. Груда камня, из которой ещё поднимается дым.
Свечи.
Их там было триста, и они горели, когда обрушился свод. Что-то там ещё тлеет — я вижу красноватый отсвет между камнями.
Значит, там есть жар.
А ещё там есть кое-что получше. Я вспоминаю, как выглядел разобранный пол.
Известь.
Они снимали плиты и подсыпали новый раствор — я видела мешки у стены, я отметила это машинально, как всегда отмечаю всё, что касается камня.
Негашёная известь.
Отец однажды обжёгся ею до кости. Он лил на неё воду, чтобы гасить, и она вскипела, и брызги попали ему на предплечье, и я потом месяц меняла ему повязки.
Известь плюс вода — это жар. Такой, что закипает металл в ковше.
— Ксаэн. — Я хватаю его лицо ладонями. — Ксаэн, слушайте. Я вас сейчас оставлю.
— Нет…
— На сто шагов. Я вернусь.
— Виенна.
— Держите здесь. — Я вжимаю его здоровую руку в куртку у него под рёбрами. — Давите. Изо всех сил. Если отпустите — умрёте.
Он давит.
Я поднимаюсь и ковыляю через двор. Мешки лежат там, где я их и запомнила: у стены, под навесом, укрытые рогожей. Три штуки, и два из них вскрыты. Я подтаскиваю один — волоком, на одной ноге, — к чугунному корыту у колодца.
В корыте на дне лёд.
Я разбиваю его молотком, набираю снега. Потом сыплю туда известь.
Она вскипает мгновенно.
Корыто взвывает, снег в нём шипит и превращается в пар, и над ним встаёт белое едкое облако. Я отшатываюсь, кашляя, глаза заливает слезами. Внутри корыта кипит белая каша, и от неё идёт жар, как от печи.
Я хватаю с земли железный прут — обломок артельной скобы, полтора локтя длиной, — и суну его в кипящую известь.
Считаю до тридцати.
Вытаскиваю.
Металл раскалён. Не докрасна, как в горне, но раскалён, и от него идёт волна жара, который я чувствую лицом с двух шагов.
Хватит.
Должно хватить.
Я возвращаюсь к нему.
Он ещё в сознании.
— Ксаэн.
Он открывает глаза, видит прут в моей руке — и всё понимает.
— Нет, — хрипит он.
— Да.
— Виенна…
— Я не могу зашить, — говорю я. — Я не лекарь, у меня нет ни иглы, ни нитки, и я не знаю, где у вас там порвано. Я могу только это.
Я опускаюсь на колени рядом с ним.
— Это очень больно, — говорю я. — Больнее всего, что с вами было. И вы можете от этого умереть.
Он смотрит на меня.
— А если не делать? — говорит он.
— Тогда вы точно умрёте, — говорю я. — Через четверть часа.
Он молчит.
А потом, очень медленно, поднимает здоровую руку и убирает мою куртку от своего бока.
— Делай, — говорит он.
Я вижу рану.
Она страшная. Ребро выломано, и я не смотрю дальше, потому что если я посмотрю дальше, у меня задрожат руки.
— Кусайте.
Я суваю ему в зубы свёрнутый рукав.
Он кусает.
И я прижимаю раскалённый прут к его боку.
Он не кричит.
Он выгибается — весь, дугой, — и его тело каменеет под моими руками, и я слышу, как хрустит рукав у него в зубах, и держу прут, считая про себя.
Раз.
Два.
Три.
Пахнет так, что меня выворачивает наизнанку, и я держу.
Четыре.
Пять.
Я отнимаю прут.
Он падает обратно.
Он не дышит.
Я отшвыриваю прут и бросаюсь к нему.
— Ксаэн!
Голова у него запрокинута. Лицо серое. Губы синеют.
Он не дышит.
— Ксаэн!
Я бью его по щеке — раз, другой. Трясу за плечи. Прижимаю ухо к груди.
Тишина.
— Нет, — говорю я. — Нет, нет, нет.
Я хватаю его лицо ладонями, поворачиваю к себе.
— Ты не смеешь, — говорю я. — Слышишь? Я тебе не разрешаю.
Голос у меня срывается на визг, и я даже не понимаю, что кричу.
— Ксаэн!
Я бью кулаком ему в грудь.
— Я к нему вернулась! — кричу я. — Я в его дом вошла! Я на этот проклятый камень встала на колени! Я всё это делала, чтобы ты жил, слышишь?!
Я бью ещё раз.
— Ты не смеешь!
Метка на моей ключице гаснет. Она гаснет медленно, как остывает уголь: сначала белеет золото, потом сереет, потом становится просто узором на коже, тонким и мёртвым.
И вместе с ней из меня уходит что-то, чего я не могу назвать. Я сижу в снегу, посреди развалин чужого дома, держу на коленях голову мёртвого дракона, и мне так пусто, что даже не больно.
— Ксаэн, — говорю я.
Тишина.
Позади меня, под грудой песчаника, тяжело шевелится хвост.