Они умолкли, погружённые в свои мысли, и смотрели на клёны и бархатистые лужайки вокруг павильона, когда Бобби заметил человека с биноклем. Фигура в тёмной одежде. Стоит в тени деревьев. Ближе к северной части парка. Он бы и не заметил, что за ними следят, если бы наблюдатель не сменил позицию, чтобы лучше видеть, и на миг не шагнул в полосу солнечного света, блеснувшего на линзах бинокля. Потом соглядатай сделал несколько шагов вперёд, и Бобби увидел нечто ужасное. Страх стиснул его не только потому, что он узнал шпиона, но и потому, что он ожидал неминуемой встречи. И тут это ужасное случилось снова у него на глазах. Всполох чёрного плаща. Бритта.
33
Амиго отказываются бежать
Когда Бобби указал друзьям, куда смотреть, Спенсер Трудав увидел, что издали за ними наблюдает Бритта Хернишен, и не сомневался: она поняла, что он её заметил. Ему хотелось бы никогда на собственном опыте не узнать, что такое война, но в тот миг, в павильоне, он лучше понял тот хаос и тот ужас, что изображены на знаменитой картине Пикассо «Герника». Он почувствовал себя так, как, должно быть, чувствовали себя испанские партизаны, когда, яростно сражаясь с мятежниками, слышали приближение нацистских бомбардировщиков и понимали, что погибнут вместе со множеством мирных жителей. Кости в ногах у него будто превратились в желе, и его охватило желание выскочить из парка бегом, пусть даже позорно и на подгибающихся ногах.
Если бы рядом не было двух его амиго и если бы третий не лежал, замурованный за откидной кроватью, рискуя уже по-настоящему умереть, Спенсер, возможно, и впрямь дал бы дёру из павильона. Но «один за всех и все за одного» значило стоять на месте любой ценой до тех пор, пока твои амиго стоят на своём. К тому же бегство слишком уподобило бы его отцу, а если подумать — ещё и матери. Не то чтобы он стал жить со вспотевшей стриптизёршей или превратился бы в собственную сестру. Но ему было бы так стыдно за себя, что он, возможно, уже никогда не смог бы смотреться в зеркало, а значит, лишился бы удовольствия любоваться тем, как он выглядит в своей шляпе.
Он даже втайне надеялся, что друзья сами бросятся наутёк, и тогда он тоже будет вправе убежать. Но этого не случилось бы никогда.
Ребекка была такой же пылкой и несгибаемой, как Уистлджекет, конь с одноимённой картины художника XVIII века Джорджа Стаббса. Она растоптала бы любого, кто вздумал причинить вред её амиго.
И Бобби тоже никогда бы не отступил. Он изо всех сил старался не стать таким же вероломным, как его непостижимые родные родители, бросившие его, когда ему был всего месяц. Его оставили на церковной скамье, приклеив ко лбу четырёхлистный клевер. К пелёнке булавкой была приколота отпечатанная на машинке записка: «У нас своя жизнь, и у него тоже своя, только не вместе с нами. Он лепрекон, приносящий несчастье, и его следовало бы скормить тем змеям, которых Святой Патрик изгнал из Ирландии, но у нас нет змей и мы не знаем, где их достать». Власти окрестили его «малышом Шэмроком» — по четырёхлистному клеверу. Его предложили на усыновление, но лепрекон, приносящий несчастье, никому не был нужен. Большинство младенцев, обнаружив, что они никому не нужны и что их чуть было не изрубили и не скормили змеям, тут же решило бы больше никогда никому не доверять, но только не Бобби. Он верил в своих амиго и никогда их не подводил.
Вдали Бритта Хернишен отступила в тень и шагнула вправо, за дерево. Трое друзей ждали, когда она появится снова, но она не появилась — ни сразу, ни через минуту, ни через три, словно превратилась в ворону и улетела прочь.
Такая зловещая угроза, как Бритта, обычно заставляет мысли собраться. Очевидно, Ребекка думала быстро и напряжённо всё то время, пока ждала, когда снова покажется профессор в плаще.
— За завтраком, когда я говорила по телефону с Хорнфлаем, ему не понравилось, как я с ним разговаривала. Он сказал: «Мы этого не забудем. Мы не какой-нибудь там генотип пушистой вербочки, как кое-кто, кого я мог бы назвать». Генотип — это всего лишь тип генов, которыми обладает организм. Пока Спенсер развлекался, проигрывая Фреду Сэнфорду в армрестлинге, я посмотрела это в телефоне. Что он имел в виду под «генотипом пушистой вербочки, как кое-кто, кого я мог бы назвать»?
— Он имеет в виду нас, — сказал Бобби. — Людей. По сравнению с тем, чем бы он сам ни был, мы — мягкотелый генотип, не способный ни на что из того, что умеет он, например жрать людей так, будто это бананы.
— Нет. Не в этом дело. Генотип — это не целый вид. Это конкретные гены каждого отдельного организма. Мы трое — люди, но у каждого из нас свой набор генов. Например... возьмём ген светлых волос. Все гены существуют попарно: один доминантный, другой рецессивный. Значит, когда речь идёт, скажем, о светлых волосах, возможны три варианта: либо у тебя два доминантных гена светлых волос, либо два рецессивных, либо один такой и один такой. У меня, очевидно, два доминантных гена.
— Если только ты не красишь волосы, — сказал Спенсер.
Она посмотрела на него искоса. Как талантливая актриса, смотреть искоса она умела с максимальным эффектом.
— И зачем ты вообще это сказал?
Спенсер смутился.
— Не знаю. Иногда я просто что-то говорю. Я знаю, что ты не красишь волосы. Они были такого же цвета ещё в детстве, с того самого раза, как ты впервые села с нами у Адорно. Тогда ты бы волосы не красила. Ты выглядела как что-то, что кот приволок в зубах, и тебе было всё равно.
Склонив голову и глядя на Спенсера искоса уже под другим углом, Ребекка сказала:
— Милый, если тебя когда-нибудь потянет писать в возвышенно-романтической манере Россетти или Милле, это будет очень плохая идея.
— О, я знаю, что это не моя стихия. К тому же я рисовать не умею.
— Генотип, — напомнил Бобби, нервно обшаривая взглядом парк в поисках Бритты. — Если люди — не тот «генотип пушистой вербочки», о котором он говорил, то кто тогда?
— Я не знаю, сколько у нас генов — тысячи, наверное, — но число возможных генотипов почти бесконечно. Считается, что на свет появилось как минимум сто миллиардов людей, и ни один не был в точности похож на другого, если не считать однояйцевых близнецов. Хорнфлай всегда говорит «мы» или «нас», никогда — «я» или «меня». И всё же о себе подобных он говорит как о «генотипе». Но генотип — это не вид. Это всегда и только отдельный, уникальный организм. Человечество — вид, а каждый человек — уникальный генотип.
Слушая её, Спенсер понял, почему стал художником, а не учёным.
— Но что всё это значит?
Ребекка сказала:
— Судя по всему, это значит, что Хорнфлай, те десять голых мужчин в подвале и существо, сбрасывавшее оболочку в доме Эрни, — всё это части одного организма, одного сознания, способного проявляться в разных формах, колонии особей, действующих как единое целое. И они — оно — живут среди нас. Или, скорее, под нами, раз перемещаются, похоже, по стокам. Когда проявление, называющее себя Хорнфлаем, говорит, что оно не «генотип пушистой вербочки, как кое-кто, кого я мог бы назвать», мне кажется, оно имеет в виду, что есть и другое существо, похожее на него, и между ними какое-то соперничество.
Бобби был впечатлён.
— И всё это ты вывела из генетики по телефону, пока Спенсер проигрывал в армрестлинге?
— Нет-нет. Как только я получила точное определение слова «генотип», всё остальное само сложилось у меня в голове. Я просто обкатывала это в уме, прежде чем вывалить на вас.
— И как такое вообще возможно? Как можно было догадаться обо всём этом только по определению слова «генотип»?
— Меня пробовали на главную женскую роль в дорогостоящем фильме по идее, которую Майкл Крайтон нацарапал на каталожной карточке и которую нашли уже после его смерти. На одной стороне карточки была сама идея, а на другой он написал: «масштабнее, чем Парк юрского периода». Фильм должен был быть о генной инженерии, и тогда я занялась этой темой всерьёз. За четыре года разработки над проектом успели поработать девять сценаристов и три режиссёра, но Майкл был очень умным человеком, а ни у кого в индустрии, похоже, просто не хватило мозгов понять, что именно он имел в виду.