— Ничего себе, — сказал Спенсер. — Наверное, от такой упущенной возможности у тебя не раз были бессонные ночи.
— Ещё бы. Особенно если учесть, что мне полагалось восемь процентов от валовых сборов с первого доллара.
Бобби сказал:
— Ладно, допустим, но всё это, похоже, оставляет нас с ещё большим количеством вопросов, чем прежде. И что, если вообще что-то, это объясняет насчёт того, почему в Мейпл-Гроуве больше нет преступности? Или почему Эрни в коме, в приостановленной жизни или чёрт знает в каком ещё состоянии?
Спенсер выжидательно посмотрел на Ребекку, очевидно полагая, что отныне она станет неиссякаемым фонтаном неоспоримых теорий, но его ждало разочарование.
— Пока не знаю, — сказала она.
— А кто запер наши воспоминания и как это сделал, и почему теперь начинает их отпирать? — спросил Бобби. — И где сейчас Хорнфлай? И почему он не разделался с нами ещё в детстве, как угрожал в ту ночь в павильоне? И вообще, если его цель — их цель, цель этого, как ни назови, — уничтожить человечество, почему эта война до сих пор не началась? Почему она не началась хотя бы здесь, в Мейпл-Гроуве?
Они стояли в молчании глубочайшего недоумения.
Пока мир продолжал вращаться, казалось, будто павильон не вращается вместе с ним, словно время внутри этого прихотливого строения остановилось, словно павильон и есть неподвижное ядро вселенной, из которого рождается и приходит в движение вся реальность. Для ясности нужно сразу сказать: павильон не был на самом деле неподвижным ядром вселенной, из которого рождалась вся реальность. Это лишь так ощущалось тремя амиго, которых мучили неотложные вопросы и которым отчаянно нужны были ответы, если они хотели выжить. Понимаете, неспособность продумать себе путь через этот лабиринт вопросов лишила их дара речи, оставила парализованными и страхом, и осознанием глубины собственного невежества. Но, разумеется, состояние это непродолжительное; до конца истории они в павильоне стоять не будут.
Итак, листья окружавших павильон клёнов трепетали на летнем ветру, в небе носились певчие птицы, люди выгуливали собак, а амиго всё так же стояли, скованные растерянностью. Трудно представить себе обстоятельства, в которых они были бы более уязвимы перед внезапным появлением Бритты Хернишен. Однако именно этому испытанию они в тот миг не подверглись. И вдруг все трое разом сказали:
— Больница!
Этот возглас вывел их из оцепенения, хотя и не избавил полностью от недоумения.
Они посмотрели друг на друга, ожидая, что кто-нибудь скажет о больнице что-то более определённое, но этим коротким возгласом всё и исчерпывалось.
— Что? Что насчёт больницы? Кто вложил нам в головы эти слова? Как это было сделано? Нам надо ехать в больницу? Что мы должны сделать, когда туда попадём? — в досаде спросил Бобби.
Прежде чем Бобби успел задать достаточно вопросов, чтобы снова ввергнуть их в оцепенелое недоумение, Ребекка сказала:
— Там что-то случилось. Это было на День благодарения того года. Нет, не «на День благодарения». Прямо в сам День благодарения.
— Какого года?
— Года Хорнфлая. Через несколько недель после той ночи на Хэллоуин, когда он съел Бьёрна Сколльборга.
— Наверное, в ту же ночь он съел и жену Бьёрна, — сказал Спенсер.
— Карамию, — сказала Ребекка. — Думаешь, он мог за один вечер съесть двоих?
— Судя по тому, как этот урод вгрызся Бьёрну в голову, он, наверное, мог сожрать столько людей, сколько захотел бы.
Бобби-Шэм всегда вслушивался не только в то, что говорят люди, но и в то, как они это говорят. Он считал, что хорошему романисту необходимо тонко чувствовать и словоупотребление, и интонацию, чтобы создавать правдоподобные диалоги. Даже в нынешних обстоятельствах, когда опасность поджидала за каждым углом, он ловил себя на том, что думает, как именно он бы убедительно передал эти реплики между Спенсером и Ребеккой, будь это роман, который он пишет.
— Это невозможно, — сказал он.
— Почему это? — спросил Спенсер. — То есть если я могу запросто за один присест съесть два чизбургера — а я могу, — то почему такое существо, как Хорнфлай, не может съесть двоих?
— Я не про людоедство говорил, — сказал Бобби. — Я просто подумал о... Неважно. Слушайте: мы все трое одновременно вспомнили про больницу, но остальная память возвращается теперь по капле, а не вся сразу, как раньше. Значит, возможно, мы уже начинаем вспоминать сами.
— Бритта не верит в День благодарения, — сказал Спенсер.
Бобби нахмурился.
— Бритта вообще ни во что не верит, кроме Бритты.
— Да, и Эрни тогда был с нами. В тот День благодарения. Мы были вчетвером.
— На праздники дедушка Чарли и бабушка Рут уехали в Ки-Уэст со своими друзьями Джеком и Сэнди Римерами, — вспомнила Ребекка. — Все четверо терпеть друг друга не могут и получают от жизни огромное удовольствие, притворяясь, будто это не так.
— Пинчбеки всегда садились обедать ровно в четыре, — сказал Бобби. — Потом он разгадывал кроссворды, а она вязала крючком, пока они не ложились спать в семь. В тот год, как и каждый год, у них был их традиционный обед на День благодарения: рыбные палочки, варёная картошка, брюссельская капуста и тапиока. Я отмазался и ближе к полудню встретился с вами у Спенсера. Весь день мы вместе готовили ужин.
— Я тогда ещё не продал кухонную технику, — сказал Спенсер. — Отец уже жил при церкви с Пориферой. В тот вечер у них была праздничная оргия.
— Да-да, помню, — сказала Ребекка. — Ты нам ещё показал листовку, которую они разослали прихожанам. Это была особенно непристойная оргия.
— Они назвали её Шлёпкодарением, — сказал Спенсер.
С минуту они молчали, хотя оцепенелого недоумения уже не испытывали.
Потом Бобби содрогнулся.
— Даже думать не хочу, насколько мы сейчас были бы ненормальными, если бы так и не объединились и не стали амиго.
— Так зачем же мы тогда поехали в больницу? — спросила Ребекка. — Это было вечером, уже после ужина.
— Не знаю.
— Я тоже, — сказал Спенсер.
С перекошенным от тревоги и досады лицом Ребекка стояла, погружённая в мысли. Даже с таким искажённым лицом она была поразительно красива.
Бобби не мог отвести от неё глаз и думал, как жаль, что её красота всегда будет ограничивать круг ролей, на которые её станут рассматривать. Она никогда не сможет сыграть женщину невзрачную, не говоря уж об уродливой. Её таланта на это хватило бы, но режиссёр потребовал бы, чтобы она работала под десятью фунтами грима, в жутком парике из бычьего хвоста, с под стать ему бровями и с горбом-протезом — и всё равно она осталась бы красавицей.
За те два с лишним десятилетия, что они знали друг друга, он всегда относился к ней исключительно как к другу, без всякого романтического интереса. В этом мире одиночества и отчуждения настоящие друзья были реже и желаннее, чем возможные возлюбленные. Он дорожил ею как другом и понимал, что, попытавшись перевести их отношения в более интимную плоскость, может ослабить или вовсе разрушить то, что у них есть сейчас. Лишь с тех пор, как они вернулись в Мейпл-Гроув, он время от времени ловил себя на романтической тоске, глядя на неё. Это надо было прекратить. Он любил её как амиго, как сестру, и не смел рисковать этой глубоко ценной для него связью. Поскольку до того, чтобы выколоть себе глаза, он доходить не собирался, оставалось полагаться только на силу воли.
Разумеется, если бы он погиб ужасной смертью в столкновении с Уэйном Луисом Хорнфлаем — а такая возможность уже ранее отмечалась, — вопрос решился бы сам собой.
Перекошенное лицо Ребекки вернулось к своей обычной сногсшибательности.
— Может, нам стоит сейчас поехать в больницу, — сказала она. — Может быть, одно только здание или если мы туда войдём — и память у нас сразу встряхнётся.
Позднее солнце косо лилось сквозь клёны, раскладывая среди теней волшебный свет, пока амиго выходили из павильона. Белки карабкались на деревья, опасаясь, как бы какой-нибудь пёс не сорвался с поводка и не растерзал их, а тут и там собаки присаживались или задирали ногу помочиться. В укрытом зеленью уголке ухала сова, предвкушая мышей, которых ночью станет хватать на траве и пожирать. Новое поколение младенцев в колясках тревожно таращилось на мир, ещё не зная его истинной природы, но смутно, инстинктивно предчувствуя ужасы, которые ждут впереди.