Картины сменяются картинами, волшебные чары другими чарами…
Даже трезвый государственный ум Екатерины очарован до вдохновения, до поэтического экстаза, и ее перо, больше привыкшее подписывать указы и смертные приговоры, хотя с прискорбием горькой необходимости, теперь под этими чарами весны и природы перо ее, словно перо юной институтки, выводит на бумаге такие чувствительные строки:
Днесь шумят потоки, тихо ветры веют,
Прешироки реки вод плескать не смеют,
И струи вод свежих в поле льют,
Сладко наполняя землю растворенну,
Естество прекрасно обновят,
Обольщенны очи, зрящи на вселенну,
Нежны чувства те увеселят…
Я куда ни погляжу –
Там утехи нахожу!..
Там поют соловьи,
Множа радости мои!..
Хоть поэзией тут и не пахнет, а все же виден порыв выразить поэтично свои «утехи» и «радости»…
А эти «утехи» и «радости» еще более «множил» ловкий «Грицько Нечоса», как называли в Малороссии Григория Александровича Потемкина за его припудренный, пышный парик.
Желая лицом показать свой товар, то есть управляемый им край, он заранее настроил по берегам Днепра цветущие села, хутора из размалеванного картона!.. Издали все это казалось так красиво, живописно, веселило, радовало взор, утешало сердце коронованной «хозяйки» и ее знатных гостей, которые, как и сама одураченная «хозяйка», принимали эти театральные кулисы за действительность, за села, деревни, хутора! Мало того, Потемкин тайно приказал всем местным властям, чтоб они сгоняли на берег Днепра празднично разряженное население, которое должно было пригонять туда же свой скот, дабы с галер видели все это богатство, все довольство населения!.. Тут были целые буколические картины во вкусе того романтического, слащавого века, когда, отодрав на конюшне «холопов» и «холопок», наряжали их потом в буколических «пастушков» и «пастушек» и велели им плясать перед гостями: играющие на свирелях «пастушки», ликующие «пастушки», пляшущие хороводы деревенской молодежи… рай да и только! И Екатерина, столь мило обманываемая, хотя, быть может, и подозревавшая нечто, хотя далеко не все, имела некоторое, в сущности, фальшивое основание восклицать:
Я куда ни погляжу,
Там утехи нахожу!..
А по ночам все эти картонные декорации убирались, и села с деревнями и хуторами переносились дальше и там размещались для разнообразия уж несколько иначе, но играющие на свирелях «пастушки», ликующие «пастушки» и веселые хороводы являлись и на новых местах, в ином, еще более живописном размещении… Как же было не радоваться, не гордиться «хозяйке»!
А тут и сама природа как бы подделывается под ухищрения продувного «Грицька Нечосы», весна, и жаворонки, и заливающиеся соловьи…
Там поют соловьи,
Множа радости мои!..
Недаром у Храповицкого в «Дневнике» записано: «Быв на галере, сказал, что непрестанно потею».
– И я также, – сказала императрица.
Далее: «Говорено о благорастворенном воздухе и о теплоте климата».
– Жаль, что не тут построен Петербург, – продолжала Екатерина, – ибо, проезжая сии места, воображаются времена Владимира святого, в кои много было обитателей в здешних странах. Теперь нет татар, и турки не те…
Раз под вечер после чудного дня до слуха императрицы донеслось стройное хоровое пение, раздававшееся на той галере, на которой ехал граф Безбородко с Нарышкиным, Дмитриевым-Мамоновым и другими. Государыня прислушалась и чутким ухом уловила некоторые слова незнакомой песни, далеко разносившейся по Днепру:
Ой у лузи та и при берези червона калина,
Ой и огородила молода козачка козацького сына…
Голоса были чудные, на подбор, да и мелодия песни проникала в душу.
– Кто это так несказанно изрядно поет? – спросила Екатерина случайно бывшего около нее Храповицкого.
– Это матросы на галере графа Безбородко, государыня, – отвечал последний. – Хохлы – прирожденные певцы, подобно итальянцам, и граф заставил их петь, чтобы иностранные послы знали, на что способны малороссияне.
– Да, малороссияне точно от природы певучий народ, – сказала императрица. – Вон и Разумовский Алексей Григорьевич, из простых пастухов, голосом своим достиг важнейших, чуть не царских в государстве степеней и графского достоинства, удостоенный окончить жизнь в построенном для него Аничковом дворце, – заключила государыня, прислушиваясь к чудному пению «хохлов».
А с той галеры продолжало доноситься по воде:
О, не развивайся, суховерхий дубе, –
Завтра мороз буде.
– Я морозу та и не боюся, –
Веници разивьюся.
О, и не женися, молодой козаче, –
Скоро поход буде.
– Я походу та и не боюся,
Скоро оженюся!
– Вон какие храбрецы! – улыбнулась императрица, прислушиваясь к словам песни. – А пение дивное… Вон и тот слепой кобзарь в Киеве необычайно поразил меня и послов своею прекрасною «думою».
Между тем эта песня сменилась другою. И слова не те, и мелодия не та. Эта, кажется, еще более захватывает за душу:
Ой и закувала та сиза зозуля раным рано по зори,
Ой и заплакали хлопци-запорожци у чужий земли…
– Это как будто жалоба за уничтожение Запорожья, мне упрек, – задумчиво проговорила государыня.
– Что делать, государыня! На то была, видно, Божья воля, – вздохнул Храповицкий.
Все вышли на палубу слушать пение: и камер-фрейлина Протасова, и Марья Саввишна Перекусихина, и молоденькая фрейлина-украинка, и даже серьезный Захар, простивший императрице ее истоптанные туфли и затасканный капот.
– Ишь, ленивые, ленивые хохлы, словно их волы, а как знатно поют, – похвалил пение и Захар.
– Что твои соловьи, – согласилась и Марья Саввишна.
– А соловьи, знай себе, заливаются по берегу, – заметил Захар.
Действительно, соловьи точно старались соперничать с певцами, посылая им свои гимны по воде.
А с той галеры неслось нечто вроде проклятия:
Кайданы, кайданы!
Турецьки султаны!
– Что-то турецких султанов поминают, – заметила Марья Саввишна.
– Еще бы! Не один ковш заставили их выпить эти самые салтаны, – сказал Захар. – Только вот теперь отольются волку овечьи слезки: ваш Григорий Александрович спуску им не даст.
– Ах, что за благодать сторонка! – восхищалась Марья Саввишна, опьяненная роскошью весеннего южного вечера.
– Да, не чета нашему Питеру… Вот тут бы ему быть… А то там, в сырости-то нашей, одних этих проклятых ревматизмов не оберешься.
– Да и государыня даве говорила мне: «Эх, Маша, тепло бы нам здесь с тобой было доживать свой век».
– Что ты! Доживать! Да дай бог ей, государыне, еще сто лет жить.
– Так разве я сама это сказала? – оправдывалась Марья Саввишна. – Сама государыня изволила упомянуть о своей старости… А какая ейная старость!
– Скоро пятьдесят девятый стукнет, – услыхав разговор своих верных слуг, сказала государыня.
– И-и, матушка! Велики ли эти годы.
– Мы, матушка, об этих местах, – хитрил Захар, чтоб замять разговор о годах.
– Да, места благодатные.