– Хорошо благо! – с негодованием воскликнула Сент-Дельфин.
Рошшуар порылась у себя на столе между бумагами и достала какую-то газету.
– Вот, – сказала она, – что писал перед сеймом известный уже вам каменецкий епископ Адам Красинский другому епископу, Краковскому, Солтыку.
«Я никогда, – писал он, – не отказывался быть полезным отчизне, но я сомневаюсь, чтобы сейм, созываемый ныне, облегчил ее страдания; сейм, который будет состоять из такого малого числа депутатов. Тяжело подписать раздел, но не подписать его опасно. Я вижу, с одной стороны, гибель нации, с другой – угнетение верных сограждан. Какой светоч будет светить нам в этом погибельном лабиринте? Мы ничего не знаем, что происходит теперь в Бухаресте, в какой силе ведутся переговоры? Ни при одном из иностранных дворов мы не имеем своего посланника. Мы не ведаем ни того, что там делают, ни того, что там думают, мы действуем точно слепые… Если наша отчизна должна погибнуть, так не будем же по крайней мере рыть ей могилу собственными руками. Пусть эти руки будут невинны и в глазах нации, и в глазах чужеземных народов. Я возвращусь в Варшаву, как только будет можно, но я скорее соглашусь ничего не делать, чем сделаться участником в деле, от которого погибнет общественная свобода, и потом отпевать убитую нацию…»
– Благородное письмо! – прошептала взволнованная Сент-Дельфин.
Елена, нервно работая крючком над каким-то кружевным вязаньем, быстро подняла глаза.
– Вот какие есть у нас благородные поляки! – казалось, говорили хорошенькие глаза маленькой польки.
Рошшуар задумчиво помолчала.
– Как-то невольно задумываешься над последними днями того, что совершается на родине Елены, – сказала она. – Что за странная участь этого государства!.. Приходится, однако, согласиться, что в это трагическое для него время, единственными, за исключением патриотов-конфедератов, порядочными деятелями оказались, кто же? Попы, то есть епископы и ксендзы, а отнюдь не родовая шляхта. Может быть, все это оттого, что ими идея руководила больше, сознательнее, чем панами.
Елена опять подняла глаза от вязанья.
«А мой дядя тоже епископ», – говорили ясные глазки.
Она вспомнила об отце, который был убит за эту идею, бесстрашно защищая ее и Польшу. Елена вспомнила, как этот суровый, гордый пан ласкал ее маленькую.
«А где-то теперь старый Остап?» – подумала она. Жив ли ее Арапчик?.. По-прежнему ли аисты выводят длинноногих детей, как она видела, на кровлях соломенных жилищ холопов?
– Да, это письмо епископа Красинского к епископу Солтыку, – заговорила опять Рошшуар. – Теперь пишут, что это одна из самых энергичных личностей в это бедственное для Польши время. Его только недавно русские воротили из Сибири, куда он был сослан. Его влиянием было сделано то, что из Кракова и его области никто не захотел ехать в Варшаву на сейм, да и соседние провинциальные сеймики или вовсе не собирались для избрания кандидатов, то есть депутатов, на общий сейм, или собрания кончались бурными демонстрациями против чужеземцев. Краковский сеймик, конечно, не без влияния Солтыка, прямо постановил, что так как поляки не желают ни уничтожения Польши, ни расчленения ее, ни какого бы то ни было изменения в образе правления, то сеймик и не желает никого избирать для этой нежелательной роли. На сеймике в Вилькомире лилась кровь, потому что избиратели разделились на партии. Эти партии разрывали и без того умиравшую Польшу, а продажность и измена лишили ее последних сил. Напрасно Солтык перед созванием сейма, указывая на эту продажность, взывал к полякам, чтобы они опомнились и подумали о спасении отчизны. Как ни сильно было, как ни впечатлительно его воззвание, особенно если вспомнить, в какое страшное время оно писалось, к народу; однако все было бесполезно: точно вымерли поляки, точно не было у них ни добрых чувств, ни любви к своему государству, ни любви к своему собственному счастью.
«Восплачем и смиримся вместе с ниневитянами!» – возгласил Солтык.
Елена вопросительно взглянула на Сент-Дельфин.
– Это жители Ниневии, бывшей столицы Ассирии, – сказала Сент-Дельфин. – Ее основатель Нин, а за шестьсот шесть лет до Христа ее разрушили мидяне и вавилоняне… Тогда-то и плакали ниневитяне.
– Так и Польшу разрушают новые мидяне и вавилоняне, – сказала Рошшуар. – Да, ничего больше не оставалось полякам, как плакать и смириться, хотя сам Солтык был очень далек от смирения. У него, пишут, перед самым открытием сейма завязалась переписка с бароном Штакельбергом, посланником императрицы Екатерины Второй, по поводу того, что епископ отказался присутствовать на сейме, потому что, как умный человек, он понял, что уже все будет бесполезно для Польши.
«Князь-епископ города Кракова, – писал он барону, – размыслив основательно о двух последних совещаниях, которые он имел с вашим превосходительством, принял намерение удалиться от дел и от сейма, но он заявляет, что везде сохранит и нежнейшую дружбу, и живейшую признательность к вашему превосходительству».
– Когда потом, – продолжала Рошшуар, – Штакельберг при встрече с Солтыком упрекнул его в том, что епископ употребляет свое влияние против созвания сейма, Солтык твердо отвечал: «Как поляк я, ваше превосходительство, не могу не защищать свою отчизну. Равнодушие с моей стороны было бы противно законам природы. Как сенатор, я был бы изменником, если б не заботился о спокойствии своего государства.
– Благородный ответ! – восхитилась Сент-Дельфин.
– А дядя мой, мадам, пошел на сейм? – робко спросила Елена.
– О нем пока я ничего не читала, деточка, после того, как его избрали президентом комиссии о национальном воспитании польского юношества, – отвечала Рошшуар.
– Что же, сестра, состоялся-таки сейм? – спросила Сент-Дельфин, которую все более и более интересовали польские дела.
– Состоялся, только в ограниченном числе депутатов.
– Вероятно, явились на сейм трусы?
– По всей вероятности, не из храбрых, да и не из умных. Это видно из того, что вся Европа удивляется их бестактности. Видите ли, для того, чтоб какая-нибудь безумная голова в самый важный момент сейма, когда должна была решиться участь Польши, не крикнула «nie pozwalam» и не сорвала сейма…
– Почему «безумная?» – удивилась Сент-Дельфин. – Ведь ты же сама сегодня говорила, что Красинский писал Салтыку, что этот сейм непременно похоронит Польшу, то это была бы самая «умная» голова, которая закричала бы: «nie pozwalam» – хоронить ее!
– Пожалуй, ты и права, – согласилась Рошшуар. – Так, чтоб «умная» голова не «сорвала» похоронного сейма, и решили соединить открытие сейма с образованием новой генеральной конфедерации. Эта мера бросила поляков в другую крайность, и от нее можно было ожидать столько же добра, как и от сохранения права liberium veto, которое на этом сейме пригодилось бы, по крайней мере, для того, чтоб разогнать сейм в тот самый момент, когда бы поляки решились своими руками передать Польшу чужеземцам.
– Это и была бы «умная» голова, которая крикнула бы: «nie pozwalam»!
– Ты положительно права, моя умница! – воскликнула Рошшуар. – Так быстро усвоила сущность дела.
– Благодарю за комплимент, сестра, – с улыбкой поклонилась Сент-Дельфин. – Я только страшная лентяйка, но профессора, помнишь, всегда хвалили мою понятливость.
– Правда, правда! – согласилась Рошшуар. – Конфедерация, действительно, теперь некстати. Она так вполне отвечала тайным планам соседних государств, что только несчастные поляки, окончательно обезумевшие в это время, не видели, что делали покровители, косвенно отнимая у них liberium veto именно тогда, когда оно, принесшее столько зла Польше, теперь могло хоть раз оказать ей услугу. Предводителями конфедерации избраны были Адам Понинский от королевства польского и князь Михаил Радзивилл от великого княжества литовского.
– Я помню князя Михаила, – радостно отозвалась наша героиня, – он часто бывал у моего папы и все называл меня, маленькую, своею невестой.
– Вот как! – засмеялась Сент-Дельфин. – Так у нашей кошечки есть уже жених.