– А я тебе еще радость принесла, – сказала Мелания, когда она поднялась с земли.
Морозова, казалось, не понимала, что ей говорили: первая «радость» была слишком велика, чтобы тотчас же хватило сил принять и вторую…
– Аввакумово послание к тебе принесла я, – пояснила старица, – слово тебе великое, похвальное…
И она вынула из-под рясы сложенную в дудочку бумагу.
– От Аввакума! Господи, благодарю Тебя! Сподобил меня! – каким-то подавленным голосом воскликнула узница. – Перед смертью хоть… благословит меня…
Мелания подала ей сверток. У Морозовой дрожали руки, и она не могла развернуть послания…
– Странничек в посохе принес из Пустозерья, – пояснила старица, – просверлили подожок и вложили туда послание страха ради никонианска: а то никониане отняли бы…
Морозова развернула свиток, пригнулась к нему, поцеловала; но читать еще было темно, хотя летняя ночь уже посылала в тюремное оконце бледно-розовую зарю.
– Потерпи мало, миленькая, уже светает, – успокаивала ее старица, – светлый лик Господа скоро глянет к тебе в оконце.
Морозова стала расспрашивать ее о том, что делалось в Москве, кого еще взяли, кто цел остался, кого замучили. Старица рассказывала, как плакал и целовал брат Акинфеюшки кровавое покрывало, которое она прислала ему из застенка, прямо с пытки со стрельцом, как он призвал потом к себе стрелецких сотников, дарил их, угощал…
– А все ухлебливал их для того, чтобы не свирепы были к вам, дети мои, – пояснила старица.
Потом рассказала, как они с Анисьюшкой ходили на могилку к ее сынку, Ванюшке, помолились, панихидку отпели…
– И таково хорошо там у него, – прибавляла старица, – цветики лазоревы, и аленьки, и синеньки посажены на могилке, таково хорошо цветут.
Все эти вести для заключенной казались принесенными из другого, далекого мира, в который для нее уже не было возврата.
– А братца твово Федора царь послал с грамотами в Черкасскую землю, к гетману Петру Дорошонку, – сообщила старица. – А тот Дорошонок держит в полону нашу бывшую княжну Долгорукову…
– Оленушка, как же, бедная! Еще я у ей посаженой матерью была, – горько покачала головой узница.
Заря уже ярко глядела в оконце, и хотя с трудом, но читать Аввакумово послание можно было. Морозова перекрестилась, снова поцеловала его, приблизила сверток к оконцу и стала читать.
– «Аввакум протопоп, раб Божий, живый в могиле темней, кричит вам, чада мои! Мир вам! – начала она. – Увы! Измолче гортань мой, исчезнете очи мои, свет мой государыня Федосья Прокопьевна! Откликнись в могилу мою: еще ли ты дышишь, или удавили, или сожгли тебя, яко хлеб сладок? Не вем и не слышу. Не ведаю живо, не ведаю, сконча ли чадо мое церковное, драгое? О чадо мое милое! Провещай мне, старцу грешну, един глагол: жива ли ты!»
Морозова невольно опустила бумагу на колени и утерла катившиеся из глаз слезы, которые, падая на лист, мешали читать…
– Жива еще, дышу благодатию Божиею, – тихо сквозь слезы говорила она.
Вытерев глаза, она опять поднесла к свету бумагу.
– «Увы Феодосия! Увы Евдокия», – начала она снова и остановилась. – А что Дуня? – спросила она.
– Вечор я заглянула и к ней, – отвечала старица, – земно кланяется тебе.
– А что руки у нее, как?
– Опадать стала опухоль в плечах, легшает.
– А духом как?
– Бодра… истинный воин Христов…
– «Увы Феодосия! Увы Евдокия, – продолжала читать Морозова. – Два супруга нераспряженная, две ластовицы сладко глаголивыя, две маслины и два свещника пред Богом на земле глаголивыя, две маслины и два свещника пред Богом на земле стояще! Воистину подобии есте Еноху и Илии, женскую немощь отложивше и мужескую мудрость восприявше, диавола победиша и мучителей посрамиша, вопиюще и глаголюще: “Приидите, телеса наши мечи ссецыте и огнем сожгите, мы бо, радуяся, идем к жениху своему Христу”. О светила великия, солнце и луна русския земли, Феодосия и Евдокия…» Ах, матушка, мне стыдно читать, – потупилась узница, – я не стою этого…
– Он, свет наш, знает, чего ты стоишь, – успокоила ее старица, – чти дале.
– «О две зари, освещающие весь мир на поднебесней! Воистину красота есть церкви и сияние присносущныя славы Господни, по благодати! Вы забрали церковные и стражи дома Господня, возбраняете волком вход во святыя. Вы два пастыря, пасете овчее стадо Христово на пажитех духовных, ограждающее всех молитвами от волков губящих; вы руководство заблудшим в райские двери и вшедшим древа животного насаждение. Вы похвала мучеников и радость праведным и святителем веселие. Вы ангелом собеседницы и всем святым сопричастницы и преподобным украшение. Вы и моей дряхлости жезл, и подпора, и крепость, и утверждение, и что много говорю! Всем вся бысте ко исправлению и утверждению во Христа Исуса…»
Она припала лицом к ладоням и тихо плакала радостными слезами…
– Не заслужила я, ох, не заслужила…
– Полно-ка! Чти, скоро день, – понуждала ее старица. – Он знает, что говорит.
– «Как вас нареку? Вертоград едемский именую и Ноев славный ковчег, спасший мир от потопления. Древле говаривал и ныне тоже говорю: киот священия, скрижали Завета, жезл Ааронов прозабший, два херувима одушевленная. Не ведаю, как назвать. Язык мой короток, не досяжет вашей доброты и красоты. Ум мой не обымет подвига вашего и страдания. Подумаю, да лишь руками возмахну! Как так государыни изволили с такие высокие степени сступить и в безсчестие вринутися! Воистину подобны Сыну Божию, от небес сступил, в нищету нашу облечеся и волею пострадал. Тому ж и здесь прилично. О вас мне рассудить не дивно: яко 20 лет и единое лето мучат мя…» Двадцать лет! – невольно воскликнула молодая узница, подняв глаза к потолку тюрьмы.
– Двадцать лет и с годом, – тихо поправила ее Мелания.
– А я-то что противу него! Мне и году нет, как я в заключении.
– Добро и то: нынешнюю ночь вспомяни…
– Что, матушка, нонешнюю?
– Вчерашнюю, дочь моя, как на виске-те висела: там миг един годом кажется.
Старица была права: Морозова вспомнила прошлую ночь, ночь в застенке… Да, там минута острой боли казалась годом!.. Она невольно вздрогнула.
– «На се бо зван есмь, да отрясу бремя духовное, – продолжала она читать, – аз человек нищей, непородной и неразумной, от человек беззаступной, одеяния и злата и сребра не имею, священническа рода, протопоп чином, скорбей и печалей преисполнен пред Господом Богом. Но чудно и пречудно о вашей честности помыслити; род ваш Борис Иванович Морозов сему царю был дядька, и пестун, и кормилец, болел об нем и скорбел паче души своей день и ночь, покоя не имуще. Он супротив того, царь-от, племянника его родного, Ивана Глебыча, опалою и гневом смерти напрасной предал твоего сына и моего света…»
Дрогнули у несчастной матери руки при чтении этих слов; но она отогнала от себя образ сына и продолжала читать:
– «Увы, чадо драгое! Увы, мой свете, утроба наша возлюбленная твой сын плотский, а мой духовный! Яко трава посечена бысть, яко лоза виноградная с плодом к земле преклонися и отыде в вечныя блаженства со ангели ликовствовати и со лики праведных предстоит Святей Троице. Уже к тому не печется о суетной многострастной плоти, и тебе уже некого четками стегать и не на кого поглядеть, как на лошадке поедет, и по головке некого погладить…»
Она не могла дальше читать… «Некого по головке погладить»… Эта курчавая головка так и стоит перед нею… стоит, вот тут, в душе стоит, а погладить некого!
– О мой сыночек! О мой крин сельный!..
Она обхватила голову руками и закачалась на месте как бы от нестерпимой боли.
– Не плачь, Федосьюшка-свет, скоро сама с ним увидишься, – бросила ей жестокое утешение мать Мелания. – Он, светик, скоро встретит тебя…
– Ох! Дитятко мое!
– А ты полно, родная, чти… Он утешит тебя… чти, голубка!
Морозова оторвала руки от лица, подняла голову к небу и застонала, крепко стиснув руки.
– Читай же, чти, золотая.
– «Помнишь ли, как, бывало, миленькой мой государь, – читала несчастная, захлебываясь, – в последнее увидался я с ним, егда причастил его. Да пускай! Богу надобно так, и ты не больно о нем кручинься. Хорошо, право, Христос изволил. Явно разумеем, яко Царствию Небесному достоин. Хотя бы и всех нас побрал, гораздо бы изрядно: с Федором там себе у Христа ликуйствуют. Сподобил их Бог, и мы еще не вемы, как до берега доберемся. Поминаешь ли Федора и не сердитуешь ли на него? Поминай Бога для, не сердитуй…» За что ж мне сердитовать на него? Божий был человек, – горестно покачала она головой. – Помню, как он раз со мной в карете к Ртищевым ехал, миленькой… Да что про то вспоминать!