— О! Лях — се така птиця, що зараз очи выдовба, тильки ий палець дай, — пояснил Куцько. — Пидведут вони царя.
— Да он сам идёт к беде, — прибавил Корела. — И Бог его знает, что за человек! Ничего и никого не боится. Теперь простил вот этих Шуйских, что ему яму копали. У! Это такая семейка, эти Шуйские, такое зелье, а особливо старый Васька — землепроход: и продаст, и купит, и всё в барышах останется... Наварят они ему каши.
— Да и Годуновых простил, — прибавил Смага.
— Годуновы что! Этот Ванька Годунов — дурак дураком, хоть он его и сделал сибирским воеводой.
— Гай-гай! Тут не без чогос, тут дивчиною пахне, — лукаво заметил запорожец, у которого всегда на уме было что-нибудь скоромное.
— Какой дивчиной? — спросил Корела.
— А Годунивна ж.
— Это Ксения-то?
— Та вона ж. Дуже, кажуть, мёдом пахне — так москали и лизуть до ней. Он и Тренька ваш: с самого Дону до ней прилинув, щоб хоть оком одним на те трубокосе диво подивиться.
— Так что ж царь-то?
— Э! Що? И вин, мабудь, живый чоловик — мёду хоче.
— Мало у него!
— Овва! Який мёд...
В это время впереди их, на пригорке, ясно обозначилось какое-то белое чудовищное здание. Это была построенная, по приказанию Димитрия, потешная крепость: стены её и бойницы сложены были из ледяных глыб, и всё остальное было изо льду и снегу, политого водой и замороженного в льдины. Зрелище было поразительное. Вся ледяная громадина сверкала бриллиантами. Солнце, переломляясь в ледяных глыбах и отражаясь от снежных, замороженных крепостных валов, блистало всеми радужными цветами. В амбразурах крепости поставлены были какие-то чудовища, которые изображали собой татарскую силу — этих чудовищ Димитрий собирался громить, как он намерен был разгромить и крымскую Орду.
Над крепостью развевалось знамя: на белом полотне красовался громадный красный полумесяц, а под ним — поверженный и сломанный крест.
Московские войска виднелись на стенах крепости и за валами. Они изображали собой татар, и они же должны были защищать крепость от царя, который командовал немецкими ротами, польскими жолнерами, а равно донскими и запорожскими казаками. Крепостью же и её войсками командовал князь Мстиславский.
Москва, жадная до зрелищ, привалила на это позорище. Тут толкались и галдели уже знакомые нам лица — и из Охотного ряду великан, и детина из Обжорного ряду, и Теренька, всё ещё собирающийся жениться, и рыжий плотник-певун, и офеня...
— А что, Теренька, уж, верно, твою свадьбу будем справлять разом? — задирал рыжий плотник.
— С кем разом-то?
— Ас царём. Он, чу, женится на польке, так и тебе польку с Литвы привезут.
— А тебе, должно, с Литвы гашник привезут. Ишь, у тебя в Угличе-то лопнул, как царевича зарезали, — отгрызнулся Теренька.
— А ты мотри-мотри! — показывал детина из Обжорного ряду на чудовищ, поставленных в амбразурах. — Вот дива! Что оно такое есть?
— А бесы... Али ты не видишь? С хвостами... Ишь хвостища-то какие!
— С нами крестная сила! — ахает баба с горячими оладьями.
В это время показался царь. Он ехал на белом коне, в сопровождении Басманова и других начальников.
— Буди здрав! Слава! — закричали русские.
— Гох! Гох! Гроссер кейзер! — вопили немцы.
— Hex жие! Hex жие! — вторили поляки.
— Ишь, залаяли по-собачьи, вертоусы проклятые! — вставил своё слово Охотный ряд. — Зудят у меня на вас руки, погодите!
— Что ж, братцы, это наших собираются бить? — любопытствовал Обжорный ряд.
— Да, вестимо, нас, дураков... Кто ж нас не бьёт? — с досадой проговорила однорядка.
— Попробуй!
А дело похоже было на то, что собирались бить русских: так выходило по планам осады.
Царь повёл свои отряды на приступ. Битва должна была произойти на снежках, по московскому обычаю. По первому сигналу на осаждённых посыпались тучи снежных комьев. Но уж для кого снег составляет родную стихию, как не для русского человека? На этот раз осаждаемые ответили такими снежными митральезами, что осаждающие попятились назад. Многие немцы попадали. У иных, и у немцев, и у поляков, носы оказались разбитыми. В толпе послышался взрыв хохота.
— Что, взяли, вертоусы? — самодовольно заметил Охотный ряд.
— Так их, поджарых! — подтвердил и Обжорный ряд.
Басманов поскакал в крепость для каких-то переговоров: он повёз от царя приказание — не очень упорно защищаться, чтоб не вышло в самом деле драки. Мстиславский должен был повиноваться и укротить воинственный пыл стрельцов и других ратных людей.
Снова приступ — снова тучи комьев. Осаждённые подались... По приказу.
— Братцы! Наших бьют! — завопил Охотный ряд.
— Не давай, робята, наших в обиду! — орёт Обжорный ряд.
— Валяй их, вертоусов латинских!
— Немцы, я видела, со снегом камни метали, — вмешалась баба.
— Бей их, гусыниных детей! — раздаются крики.
И многим гусыниным сынам досталось-таки от московских снежков.
Как бы то ни было, крепость была взята немцами, поляками и казаками. Так было угодно царю. Он поступил тут бестактно, не желая никого обидеть и, напротив, желая сблизить русский народ с иностранцами, он все силы употреблял, чтоб выставить напоказ все лучшие стороны последних, но русские были обижены этой бестактностью юного, пылкого монарха, как он невольно обижал их и в других случаях: что для него казалось глупостью, предрассудком, закоснелостью, то именно и было дорого москвичам.
Шуйский всё это видел и всё взвешивал на своих аптекарских весах. Молодой, увлекающийся царь простил его, воротил из Вятки, куда он отвезён был прямо от плахи, с Красной площади, и где пробыл всего до октября, мало того, веруя в честность и искренность людей — качества, которыми, к удивлению, наделила природа этого неразгаданного человека необыкновенно щедро, качества истинно рыцарские, положительно поражающие в этом таинственном, точно с неба свалившемся существе, — веруя исключительно в добрые начала и великодушно прощая злые, — Димитрий возвратил Шуйскому всё своё доверие.
И вот сидит этот убелённый коварством Васюта в своих богатых палатах, вечером, после взятия Димитрием ледяной крепости, и обводит своими лукавыми глазами собравшихся у него гостей. Тут и братцы его Димитрий и Иван Шуйские, слабые копии своего братца Васюты. Тут и Голицын князь и Василий Васильевич, и Михайло Игнатьевич Татищев, и князь Куракин, и Гермоген казанский. Тут и некоторые из стрелецких голов, сотников и пятидесятников. Торчит и почтенная борода купчины Конева с серьгой в ухе.
— Что, Гриша, у тебя фонарь-от под глазом? Али не светло ноне стало в Москве, что московские люди с фонарями под глазами стали ходить, — ехидно обращается Васюта к сотнику стрелецкому, дворянину Григорию Валуеву. — Ишь фонарище какой.
— Да это Литва проклятая, — нехотя отвечает Валуев.
— Как, Литва, Гриша? — допытывается Васюта с умыслом, хотя знает, в чём дело. — Коли ты напоролся на польские вонсы — ишь, они у них, словно поросячьи хвосты, винтом закручены.
— Это ноне, как потешную крепость царь брал, так один литовец угодил мне камнем замест снегу.
— И ты ему вонсы его не выдрал?
— Царь не велел.
Такими и подобными шпильками Шуйский подготовлял то, что ему нужно было.
— А ты, Фёдор, почто бороду не сбрил после польской харкотины? — шпигует он Конева.
— За что брить святой волос? — пробурчал Конев.
— А коли его опоганили?
— Ну, после освятили.
— Как освятили?
— Знамо как — водой святой. Ведь, коли кошку дохлую али собаку вкинут в колодец да тем его опоганят, так после, вынявши падаль, снова крестят и святят колодец. Так и бороду мне отец Терентий освятил и окропил.
— Так-то так, — продолжал Шуйский. — А вот коли в Русскую землю, в Москву-матушку, в сей кладезь православия набросали падали — кошек да псов дохлых, папежской да лютеранской ереси, — так от этой падали уж не откропить нам — не очистить земли Российской. А кто причиной?
— Царь, — угрюмо отвечал Гермоген казанский.