Глава 20.1. Буря
Не было ни намёка на нежность, ни проблеска чего-то человеческого. Только ярость, копившаяся неделями, выплеснувшаяся в самом примитивном, животном акте. Это был не секс, а акт взаимного уничтожения, где телами бились не за жизнь, а за подтверждение собственного существования, за право чувствовать что-то, кроме всепоглощающего страха и ненависти. Адреналин, что часами гнал его по тоннелям, смешался с древним, первобытным гормоном агрессии и обладания. Все те дни, проведенные в «Гримуаре» — дни постоянной борьбы, предательства, необходимости быть сильным, когда внутри всё разрывалось на части — нашли свой выход в этом единственном, чудовищном порыве. Контроль, тот хлипкий мостик, что он так отчаянно пытался сохранить над своей жизнью и над своими демонами, рухнул окончательно, сметённый лавиной отчаяния и инстинкта.
Его руки не снимали одежду — они рвали её. Грубый тканый материал её штанов поддался с сухим треском, обнажив белую кожу бедра, которую тут же покрыли синяки от его пальцев. Его ладонь грубо впилась в её обнажённую грудь, сжимая плоть так, что она вскрикнула от боли, а её сосок затвердел не от желания, а от шока и резкого притока крови. Его зубы, как у волка, впивались в её плечо, шею, ключицу, оставляя кровавые, фиолетовые метки, будто помечая территорию, выжигая клеймо собственности.
Он говорил, его голос был хриплым, срывающимся шепотом прямо в ухо, и каждое слово было отравленной иглой, вонзаемой в самое нутро:
— Вот кто ты на самом деле... Холодная, неприступная королева? Врёшь. Нет... Дрожишь, как мышка. Сильная? Самостоятельная? А сама раскисла подо мной... Чувствуешь, как тебя наполняет самая настоящая, нефильтрованная грязь? Признайся. Признайся, что тебя всегда, с самого начала, тянуло к этой силе, которую ты не можешь контролировать. Ко мне. Ты думала, я не видел этих взглядов? Этих быстрых, украдкой взглядов, когда ты оценивала, боялась, хотела? Здесь, на дне, все маски горят. И твоя сгорела первой.
Его грубые пальцы рванули вниз, к самому интимному месту. Она сжалась, пытаясь закрыться, но он силой раздвинул её бёдра. Его прикосновение было не лаской, а вторжением — резким, исследующим и унизительным. Он вошёл в неё одним резким, разрывающим движением. Сухая, неподготовленная плоть сжалась в мучительном спазме, и её тело пронзила белая, обжигающая вспышка агонии, заставившая её выгнуться и издать короткий, подавленный стон. Она вскрикнула, не в силах сдержаться, её ногти впились в его спину, царапая плоть до крови, оставляя багровые полосы на его залитой потом коже, пытаясь найти точку опоры в этом стремительном падении в бездну.
Он двигался внутри неё с жестокой, неумолимой ритмичностью. Каждый толчок был ударом, отдававшимся глубоко в матке, болезненным и грубым. Воздух наполнился хриплым прерывистым дыханием, смешанным с её сдавленными всхлипами и его низким рычанием. Он не пытался доставить ей удовольствие — он утверждал свою власть, своё право на это тело, на эту боль, на это унижение. Это была месть за её превосходство, за её холодный ум, за каждый её насмешливый взгляд, который заставлял его чувствовать себя тем самым «никудышным» парнем из прошлого. Это была месть миру, который сделал его таким, и себе — за то, что он сломался и стал ему соответствовать.
Но потом, в самой гуще этой бури из насилия и отчаяния, когда казалось, что они вот-вот разорвут друг друга на части, что-то сломалось. Его ярость, достигнув пика, начала иссякать, выжигая саму себя, как пожар, оставляющий после себя пепелище. Его движения стали не менее интенсивными, но... иными. Медленнее. Глубже. Внутри неё что-то изменилось — тело, предав её, начало приспосабливаться, смазка, вызванная трением и болью, смешалась с каплями крови, и движения уже не рвали плоть, а скользили, порождая невыносимое, извращённое трение. В его толчках появилась не просто животная страсть, а нечто горькое, обречённое и невыразимо печальное. Это было не наказание, а молчаливое, отчаянное признание. Признание того, что они — два последних человека в аду, приговорённые друг к другу. Что за этими каменными стенами — лишь смерть, а здесь, в этой грязной, тёмной пещере, в этом акте взаимного уничтожения и слияния — единственное, уродливое подобие жизни.
Алиса перестала бороться. Её тело, зажатое в тисках страха и гнева, внезапно обмякло, сдалось на милость победителя, который и сам был побеждён обстоятельствами. Она позволила ему. А потом — её тело, предательски и неумолимо, начало отвечать. Её бёдра двинулись навстречу его толчкам, не в сопротивлении, а в странном, согласованном извращённом танце. Глубоко внутри, сквозь боль, начало разгораться что-то тёмное и горячее, низкое, животное чувство, заставлявшее её бедра непроизвольно двигаться, ища ту самую точку, где боль смыкалась с пронзительным, запретным наслаждением. Её руки обвили его шею не для того, чтобы оттолкнуть, а чтобы притянуть ближе, впустить боль и ярость ещё глубже, сделать их своими, сродниться с ними.
Он почувствовал это изменение и замер на мгновение, оторвавшись, чтобы взглянуть ей в лицо. В её глазах, полных непролитых слёз, не было прощения. Не было любви. Но исчез и страх, испарился, как дым. Была та же дикая, бездонная ярость, что и у него. Та же выжженная боль. То же самое дно. И молчаливое, устрашающее понимание. Понимание того, что другого пути для них нет. Что это — единственный способ ощутить хоть что-то, кроме холода надвигающейся смерти.
Он снова поцеловал её. И на этот раз в его поцелуе было меньше горечи и больше голода. Отчаянного, всепоглощающего голода по близости, по теплу другого тела, по подтверждению того, что они ещё живы, что их сердца ещё бьются, пусть и в унисон отчаянию, даже если это стук двух заклёванных птиц в груди. Его язык грубо вторгся в её рот, а её тело в ответ сжалось вокруг него изнутри, выжимая из него низкий, хриплый стон.
Когда судороги экстаза, больше похожего на агонию, отступили, они лежали на холодном, жёстком камне, их тела — одно сплошное, липкое целое из пота, крови, его семени и слёз. Тишину нарушало лишь тяжёлое, выравнивающееся дыхание, далекое эхо только что отгремевшей бури. Воздух был густ и тяжел, пахнул сексом, медью крови и пылью, смешавшись в один удушливый аромат греха и выживания.
Марк поднялся на локоть. Его тёмные, почти чёрные глаза были пусты, как выжженная земля, в них не было ни триумфа, ни удовлетворения — лишь глубокая, всепоглощающая усталость и осадок от собственного падения, которое он больше не мог оправдать даже адреналином.
— Ну вот, — прохрипел он, его голос был грубым от напряжения. — Довольна? Добилась своего? Ты теперь моя. Вся. До последней трещинки. В каждой твоей клетке теперь есть частичка моего безумия.
Алиса смотрела в потолок пещеры, уставленный сталактитами, как бледными, костяными пальцами, тянущимися к ним из тьмы. По её щеке скатилась единственная, обжигающая слеза, проложив чистую дорожку через засохшую грязь и кровь на её лице.
— Нет, — выдохнула она, и её голос был тихим, разбитым и безразличным. — Но это... было неизбежно. Мы только что достигли дна.
Он снова повалился рядом, отвернувшись, его спина, покрытая царапинами, была безмолвным упрёком. Между ними лежала пропасть, но теперь они оба обожглись о её дно, ощутили его холод и твёрдость на собственной шкуре. И не было в этом ни катарсиса, ни очищения — лишь тяжёлое, неоспоримое знание. Знание того, что обратного пути нет.
Глава 21. Утро в чужой шкуре
Они не спали. Не могли. Они лежали спиной к спине на холодном, шершавом камне, разделённые сантиметрами, которые ощущались как непреодолимая пропасть. Каждый вдох был напоминанием — в спёртом, тяжёлом воздухе витал призрак их греха: кислый пот, привкус секса, металлический душек крови и страх, висевший осязаемой субстанцией, густой, как бульон из скверны.
Марк чувствовал каждую царапину на своей спине. Каждую — будто раскалённой иглой, вжигаемой в плоть в такт бешено колотившемуся сердцу. Её ногти. Её сопротивление, которое сначала было стальным, а потом превратилось в... во что? Не в ответную страсть. В отчаяние. В горькое, окончательное признание поражения. И в этом было что-то отвратительно сладкое, опьяняющее и тошнотворное одновременно. Он добился своего. Сорвал с неё все покровы, унизил, подчинил, вломился в самую её суть. Но триумф был похож на пепел на языке — горький и бесплодный. Он лежал и видел её — не ту холодную, язвительную стерву с экрана, а ту, что смотрела на него в финале — с пустыми, бездонными глазами, в которых плавали невысохшие слёзы. И его тошнило от самого себя. Не от ярости. От стыда, густого и липкого, как смола. Он стал тем, кем всегда боялся стать — тем самым животным, которым она его называла. Но хуже всего было то, что даже сейчас, сквозь тошноту и стыд, в глубине его чрева тлел уголёк того же животного, неукротимого желания. Память о том, как её тело вначале сопротивлялось, а потом обмякло и сдалось, вызывала не отвращение, а тёмное, гнетущее чувство обладания.