Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Юдин работал с той же яростной, почти священной неторопливостью. Каждый разрез — точный. Каждый захват ткани — бережный. Каждая перевязка сосуда — надежная. Это был не танец, а строгая геометрия спасения, где любое лишнее движение — преступление.

— Ножницы, — потребовал Юдин, протягивая руку. Лев вложил в его ладонь бранши изогнутых ножниц Купера. В этот момент дверь в операционную с треском распахнулась.

Ворваться внутрь, нарушив священный стерильный режим, могло заставить только что-то запредельное. Ворвалась санитарка Шура, девчонка лет девятнадцати, с лицом, искаженным чем-то средним между ужасом и восторгом. Она не кричала. Она выкрикнула, выплеснула слова, как выплескивают кипяток, обжигая всех вокруг:

— Товарищи! Берлин взят! Знамя над Рейхстагом! Говорят… капитуляция! КАПИТУЛЯЦИЯ!

Последнее слово сорвалось на такой высокой, визгливой ноте, что стекла в шкафу с инструментами звякнули.

В операционной повисла тишина. Но не та, что была до этого — сосредоточенная, наполненная гулом аппаратов и шипением дыхания. Это была абсолютная, вакуумная тишина. Хирургическая сестра Анна Петровна замерла с тампоном в руке. Анестезиолог, профессор Бунякин, медленно поднял глаза от ротаметров. Юдин не шелохнулся. Его рука с ножницами застыла в воздухе над раной.

Лев видел, как взгляд Сергея Сергеевича, всегда острый, сфокусированный на ткани, поплыл, расфокусировался. Юдин медленно, очень медленно, как человек под водой, повернул голову к двери, к этой плачущей, задыхающейся девчонке в халате. Потом его глаза медленно вернулись к операционному полю. К кишкам, к гною, к жизни, которую он вытаскивал с того света по кусочкам.

Он опустил руку. Аккуратно, с невероятной, почти нереальной точностью, положил ножницы на инструментальный столик. Прямо на стерильную салфетку. Потом поднял глаза на Льва. За марлевой маской его лицо было непроницаемо, но глаза… Глаза были мокрыми. В них стояла не слеза, а целое озеро непролитых слез, смесь боли, ярости, усталости и чего-то еще, что не имело названия.

Он хрипло, сдавленно откашлялся, будто дав ему выйти наружу.

— Ну, Борисов… — его голос был тихим, сиплым, совсем не похожим на привычный раскат. — Кажется… ваши труды в создании медицины будущего… окупают себя.

И тогда это случилось. По его щеке, обходя край маски, медленно, преодолевая сопротивление морщин и щетины, скатилась одна-единственная, круглая, тяжелая слеза. Она упала вниз, на его бахилу, оставив темное круглое пятно на брезенте.

Больше он ничего не сказал. Вздохнул, глубоко, так что его грудь под халатом высоко поднялась. Потом снова взял ножницы.

— Продолжаем. Анна Петровна, тампон. Борисов, крючок. Отводи аккуратнее, там артерия.

Операцию закончили в той же сосредоточенной тишине, но теперь она была другой. Она была наполнена чем-то огромным, что стояло за дверью и ждало. Когда наложили последний шов, сняли белье, Юдин первым сорвал с лица маску. Его лицо было влажным, но совершенно спокойным. Он посмотрел на спящего пациента, кивнул анестезиологу, развернулся и пошел к выходу.

В коридоре уже стоял гул. Сначала тихий, как отдаленный ропот толпы, потом нарастающий. Слышались сдавленные крики, смех, рыдания. Лев вышел вслед за Юдиным. Коридор был полон. Вышли все, кто мог стоять: врачи в запачканных кровью халатах, медсестры, санитары, раненые на костылях, в колясках, просто сидящие на полу у стен. Никто не кричал «ура». Люди стояли и молча смотрели друг на друга, не веря, проверяя по глазам: правда? Это правда?

Потом кто-то в дальнем конце гулко крикнул: «ПОБЕДА!» И этот крик, как поршень, сорвал с места всё. Залп смеха, слез, объятий. Кто-то запел «Вставай, страна огромная», но сбился, голос сел на второй же строчке, и песня рассыпалась, превратившись в общий, бессловесный, счастливый рев.

Сашка стоял, прислонившись к стене у двери в перевязочную. Он не ревел и не смеялся. Он стоял, его мощные плечи тряслись мелкой, частой дрожью, как в лихорадке. Лицо было мокрым, искаженным гримасой, в которой было всё: и боль, и память о тех, кого не смогли довезти, и дикое, необъятное облегчение. Варя подошла и просто прижалась к нему, обхватив руками, и они стояли так, качаясь, как одно существо, разрываемое рыданиями.

Юдин прошел сквозь эту толпу, как ледокол. Люди расступались перед ним, но он ни на кого не смотрел. Он шел к выходу во двор, тяжело ступая, и Лев видел, как его спина, всегда прямая, сейчас ссутулилась, будто с нее сняли невидимый, каменный груз, который он нес все эти годы.

Холл первого этажа, обычно — проходной двор, пункт сортировки и вечного хаоса, преобразился. В центре, на столе дежурной медсестры, стоял репродуктор «Рекорд» — черная, потертая тарелка в деревянном корпусе. Вокруг него сгрудилось человеческое море. Стояли вплотную друг к другу: хирурги в халатах, терапевты, медсестры, нянечки, техники с гаечными ключами в руках, шоферы, пришедшие с автобазы. И раненые. Много раненых. Те, кто мог идти — на костылях, с палками. Те, кто не мог — их вынесли на носилках, прикатили в колясках. Они лежали и сидели в первом ряду, уставившись на черную тарелку, из которой лилась музыка — то «Катюша», то марши, — и голос диктора, срывающийся от волнения, повторял сводки, уже известные, но от этого не становившиеся менее невероятными.

Лев стоял у перил лестницы, наблюдая сверху. Он видел молодого бойца, того самого, которому месяц назад ампутировали голень из-за газовой гангрены. Тот сидел в инвалидной коляске, обняв за талию санитарку Людмилу — здоровенную, добрую женщину лет сорока пяти. И он, этот двадцатилетний парень, вчера еще хмурый и замкнутый, сейчас прижался лицом к ее широкому боку и плакал навзрыд, а она гладила его стриженую голову и что-то шептала, и ее собственные щеки были мокрыми.

Видел профессора Мошкова, который стоял, опершись на костыль (его собственная нога плохо слушалась после неудачного занятия на тренажёре), и беззвучно шевелил губами, глядя в потолок, словно вел счет невидимым душам.

Видел, как рентген-техникг Цукерман, всегда ироничный и скептичный, вытащил из кармана халата рюмку, налил в нее из горлышка водки, протянул стоявшему рядом слепому капитану. Тот понюхал, кивнул, выпил залпом, скривился и хрипло сказал: «За тех, кто не вернулся». И Цукерман, не говоря ни слова, выпил следом из того же горлышка.

А из репродуктора всё лилось и лилось. Музыка смолкла, и диктор, уже знакомым, глуховатым голосом Юрия Левитана, начал читать что-то официальное, длинное. Сначала никто не понимал. Потом прозвучало слово «безоговорочная капитуляция». Потом — «акт подписан». Потом — «великая Отечественная война… победоносно завершена».

На секунду воцарилась абсолютная тишина. Даже плачущий боец в коляске затих.

А потом грянуло. Это был не крик, а взрыв. Взрыв из тысяч сдержанных эмоций. Репродуктор захлебнулся, его никто уже не слушал. Люди обнимались, целовались, хлопали друг друга по спинам, кружились, не обращая внимания на костыли и повязки. Кто-то сорвал со стены портрет — не Сталина, а просто пейзаж с Волгой — и принялся колотить им по батарее, устраивая импровизированный барабанный бой.

Лев спустился вниз. Его обнимали незнакомые люди, хлопали по плечу, кричали что-то радостное и бессвязное. Он улыбался, кивал, но внутри была странная пустота. Он пробирался к выходу, к двери, за которой был свежий, прохладный воздух и обычное небо, под которым, оказывается, больше не стреляли.

На пороге он столкнулся с Катей. Она шла из лабораторного корпуса, в руках у нее были пробирки в штативе — она, видимо, несла анализы, когда застала весть. Пробирки были целы. Она поставила штатив на подоконник, посмотрела на Льва. Ее лицо было бледным, глаза огромными.

— Лёва… — просто сказала она.

И он понял, что ему не нужно ничего отвечать. Он подошел, обнял ее, прижал к себе, чувствуя, как мелко-мелко дрожит ее спина. Они стояли так, среди всеобщего безумия, как тихая заводь в бурлящем потоке. И для Льва в этот момент Победа была не в реве толпы, а в этом трепете под его ладонью, в запахе ее волос, в которых пахло не кровью и хлорамином, а просто женщиной, его женщиной, которая выстояла.

72
{"b":"957402","o":1}