Империя выиграла ещё одну войну — без единого залпа.
Но в глубине души я знал: самая опасная война — ещё впереди.
Через несколько дней после подписания Протокола Байкала пришло подтверждение: китайское правительство в Нанкине официально запросило российское содействие в вопросах модернизации армии, транспорта и административной системы. Это был дипломатический триумф, но одновременно и вызов. Отныне Российская Империя становилась гарантом порядка не только на Дальнем Востоке, но и в самом сердце Азии. Совет министров собрался в Петергофе, вдали от глаз иностранной прессы. Присутствовали лучшие умы Империи: Столыпин, граф Игнатьев, генерал Алексеев, барон Врангель и представители ново-созданного Восточного департамента.
- Китай слаб, но не глуп, — сказал Столыпин. — Их запрос — это крик о помощи, но и попытка обойтись без нового господина. Мы должны быть наставниками, не надзирателями.
- А Япония? — спросил Врангель. — Принц Фусимия уехал со сдержанной миной на лице, но я уверен, в Токио его слова будут истолкованы как унижение.
- Тем более мы должны действовать быстро, — вмешался я. — Наша цель — не оккупация, а интеграция. Мы дадим им инструменты, чтобы выжить, и тем самым обезопасим себя.
Было решено направить в Китай смешанную миссию — инженеров, военных советников, экономистов, преподавателей. Не солдат — учителей.
Тем временем в Токио, Лондоне и Вашингтоне кипели закрытые совещания. Расшифрованная телеграмма из Пекина, перехваченная нашей разведкой, гласила:
«Если русские закрепятся в Маньчжурии и найдут путь к югу, баланс сил в Тихом океане будет нарушен. Нужно срочно разработать стратегию сдерживания. Не исключать экономических санкций и военной демонстрации».
Санкции?
Империя была готова. Золото в Кенигсберге, нефть в Баку, хлеб в Поволжье, железо на Урале. За последние годы мы не только победили в войне, но и отстроили индустриальный фундамент. Экономика была мобилизована, как никогда прежде. Нас боялись — и потому уважали.
Когда в январе 1923 года первый эшелон с российскими специалистами пересёк границу с Китаем, толпа встречала его с флагами и цветами. Русские инженеры смотрели на полуразрушенные станции, грязные дороги, обветшалые школы — и видели вызов. Вызов, на который мы уже дали ответ однажды — в своей стране. Теперь настало время ответить за её пределами. Но в Петрограде уже начинала сгущаться другая тень — тень недовольства, страха и интриги. Победа за границей нередко оборачивается бурей внутри.
Весна 1923 года принесла в Маньчжурию не только тёплый ветер с жёлтых степей, но и перемены, которых не видели здесь со времён императора Канси. Под русским кураторством началась масштабная реорганизация: реформировали железные дороги, заново проложили маршруты снабжения, начали строительство технических училищ и гимназий с преподаванием на двух языках — русском и китайском. В селах появились первые агрономы, в городах — электростанции и водоканалы. Для многих это был культурный шок. Китайцы, ещё недавно насмотревшиеся на хищнические порядки британцев или японцев, не верили, что русские не требуют унизительных условий, не навязывают своей веры, не грабят их рудники. Они слушали, учились — и наблюдали.
- Ваше Величество, — докладывал один из наших агентов в Харбине, — китайские чиновники поначалу относились к нам настороженно, но теперь уже просят увеличить число лекторов из Петербурга. Особенно интересует их курс "Управление промышленным районом по модели Урала".
- Это хорошо, — ответил я. — Значит, они начинают доверять.
Тем временем в Москве, по старому обычаю, сгущались молчаливые тучи. Распущенные остатки подпольных кружков пытались переориентироваться: социалисты нового толка, анархисты, остатки эсеров — все они чувствовали, что проиграли историческую битву, но ещё надеялись на локальный реванш. Глава Охранного департамента прислал мне короткую записку:
«Видим пробуждение активности на востоке. Пропаганда через школы, библиотечные кружки. Нужен указ для чёткого разграничения образовательных и идеологических инициатив. Предлагаю срочный съезд народных комиссий по воспитанию».
Я взял ручку, но не подписал сразу. Потому что знал: если перегнуть палку, мы сами создадим монстра. Реформы и порядок — не значит тотальный контроль. Мы не большевики. Мы — наследие Империи, которое учится из собственных ошибок. К осени Восточная карта сложилась чётко. Маньчжурия — под нашим влиянием. Корея сдерживается внутренними реформами. Китай — в состоянии надежды. А Япония и США — в состоянии беспокойства. Оставался только один нерешённый вопрос — внутренний.
Народ любил Империю, но боялся нового. Он хотел хлеба и мира — но не всегда понимал цену, которую приходилось платить за влияние, за инновации, за образование. И потому всё чаще звучал шёпот: «Император слишком далеко», «Слишком много тратят за границей», «А у нас?»
И вот тогда я понял: настало время вернуться домой. Настоящая война теперь начиналась не на фронтах, а в сердцах. И только честный разговор с народом мог укрепить империю изнутри.
Глава 38.1 - Наука и прогресс
Осень 1923 года, Петербург. За окнами Зимнего дворца медленно ложились первые снежинки, как будто сама природа пыталась напомнить, что даже в эпоху великих перемен существуют циклы, которые не подчиняются воле человека.
- Государь, приёмная комиссия ожидает в Малой колонной зале, — сообщил адъютант, — с докладом по Институту Технологий и Механики.
Я кивнул. Этот институт был личным проектом, рождённым в кабинетах Академии наук, обкатанным на уральских машиностроительных фабриках и в маньчжурских железнодорожных мастерских. Его задачей было объединить в себе всё лучшее: теорию Петербурга, прагматику Казани, инженерную смекалку Сибири и восточную методичность. В зале ожидали люди с блестящими глазами — инженеры, профессора, аграрии, врачи. Среди них — молодой профессор Петр Ландау, ученик Вернадского, — сгорбленный, но с живыми глазами.
- Ваше Величество, — начал он с волнением, — мы готовы к запуску сразу четырёх научных платформ: радиотелеграфия, авиационная навигация, агрохимия и паровая энергетика малых форм. Первая лаборатория уже установлена под Тулой — в рабочем посёлке. Вторая — под Тифлисом.
- И что вы ожидаете? — спросил я.
- Революцию, Государь. Не ту, что ломает, а ту, что строит.
Я улыбнулся. Эти слова я ждал десять лет — со времён, когда впервые взглянул на руины сожжённых деревень под Орлом, на голодные бунты, на хаос 17-го, что почти был, но не стал.
- Вы получите финансирование. Но с условием: каждая лаборатория — рядом с учебным заведением. Прогресс должен идти рука об руку с воспитанием.
- Конечно, Ваше Величество, — поклонился Ландау.
Пока в Европе восстанавливали города, а в Америке — надували биржевые пузыри, Россия начала строить свою альтернативу: не за счёт банкиров, а за счёт знаний. Индустриальные училища стали нормой. Сельские школы — точками роста. Академии — кузницами кадров, где рядом учились сын графа и дочь кузнеца.
Именно в это время появилась фраза, вошедшая в летопись:
«Наука — это кровь Империи, прогресс — её кости, а воля — сердце».
Но прогресс пугал и врагов, и старую элиту. Одни видели в нём угрозу своему господству, другие — крах привычного уклада. Слухи о «механических людях», «учёных-заговорщиках» и «машинах для слежки» стали распространяться в провинциях быстрее, чем телеграф. Я понимал — впереди придётся вести не только внешнюю политику и экономику. Предстояла борьба за умы. За принятие новой эпохи. Эпохи, где знания становятся оружием, а инженер — героем. Империя вступала в век, где пар и электричество больше значили, чем пушки. А будущее ковалось не в тени заговоров, а в шуме лабораторий.
Томск, декабрь 1923 года.
Здание нового Сибирского научного центра, залитое электрическим светом, возвышалось над городом, как маяк грядущей эпохи. В лаборатории второго этажа, окружённый пробирками, проводами и свёртками чертежей, работал молодой инженер Алексей Журавлёв. Его проект — автономная пароэлектрическая установка для отдалённых деревень — стал символом новой парадигмы: наука не для столицы, а для окраин.