Роуз так и не узнала точно, выжил ли кто из ее ребят, но скорее всего нет. Она потеряла сознание, а когда очнулась и с пронизывающей болью в пульсирующих висках огляделась, то их быстрая смерть — последнее, о чем она могла думать. Бетонные стены, занавешенное какой-то грязной серой тряпкой окно, из которого пыталось пробиться дикое иранское солнце. Роуз попробовала пошевелить руками. Звякнули ее же собственные наручники, и мысль, как липкое облако облившего ее страха, нависла над головой.
Она подумала: лучше бы я умерла с остальными.
Она лежала на тонком оранжевом матрасе и не слышала ничего. Роуз словно оказалась в мелкой бетонной будке посреди палящей пустыни. Ногу над коленом жгло — она поранила ее чем-то, когда отлетела вместе с волной горячего воздуха черт знает куда, и теперь она тоже была черт знает где. Черт знает, да, потому что талибанские свиньи и есть самые настоящие черти.
Есть. Они до сих пор есть. Где-то там, очень далеко от Роуз, которой тридцать девять, но от Роуз, которой двадцать два, они были очень, очень близко. До тех пор, пока они не явились в ее первый день в той помойной яме и не вылили на нее кувшин ледяной воды, Роуз очень боялась. Она прикидывала, как сможет выбраться, а потом, осознав, что никак — ее окружали один лишь кривой бетон, пыль и жара, — сразу же начала думать, как ей убить себя. Думала, что теперь никогда не позвонит Али, и что если ее изувеченный труп найдут здесь, то как дать сослуживцам понять, что ее надо просто сжечь, но ни в коем случае не присылать жене?..
Они с Али поженились перед Ираном.
Роуз цеплялась за ее образ днями напролет.
Ее улыбка в голове — чуть ассиметричная, лисья, с родинкой под нижней губой — помогала Эр делать очередной вдох.
Даже когда, казалось, ее тело превращается в один сплошной серый шум.
Когда ее ребра хрустнули, когда лезвия неспешно гуляли по коже, когда окурки с тихим шипением тушились о ключицы и грудь.
Когда, казалось, солнце гаснет. И когда она слышала мерзкий смех краем затуманенного сознания: скоро выродки поставили в той прибитой, покосившейся коробке стол и притащили пластиковые стулья. Их всегда было много: четверо, пятеро, семь или даже восемь. Они что-то обсуждали на своем, и, как Роуз поняла, то место считалось чем-то вроде комнаты для досуга.
Очередной бал сатаны. Лежбище выродков. Они не были людьми. Они делали больно потому, что им это нравилось. Потому что за это не надо будет нести ответственности. Потому что они просто могли это делать. Считали себя посланниками бога на земле, который на самом деле дьявол, и готовы были сдохнуть за это. Правда, они были готовы — и подыхали, взрывали себя, бросались в пламя и под летящие пули, все как один, будто бы это безумие пачками штамповали на каком-то адском заводе. Ничего не боялись.
Ни смерти, ни боли, ни Бога.
Джо как-то спросила, убивала ли Роуз людей и, может, она не была серьёзна, но Роуз задумалась: настоящий Бог прощает всех, но, любопытно, считал ли он людьми тех, кого Эр сотнями укладывала под землю? Она всегда, приходя в церковь, вымаливала у Бога прощения за гражданских, которые погибли от ее пуль, направленных не на них, но она никогда в жизни не просила прощения ни за одного талиба, даже разъебанного в упор, безоружного и сдавшегося. Она никогда не брала их в плен.
Там, среди бетона и мерзкого смеха, с пылающим болью телом и блевотным запахом, Роуз убедилась: она поступала правильно.
Только ее это не спасло.
Всё, что они делали с ней в том месте, Роуз по сей день мечтала выковырять из своей памяти перочинным ножом, выкорчевать раз и навсегда, чтобы больше никогда, никогда не вспоминать, как провела вечность среди чертей. Забавно ведь так — сколько бы лет ни прошло, а Кайен все равно сидел внутри зубастой притаившейся тварью. Петлей перетягивал шею, если решиться и снова заглянуть в прошлое, напомнить себе подробности, надавить на шрамы, когда-то бывшие ранами. Полгода в Кайене были той самой вывернутой падалью в ее биографии.
Гнилой тушей. Крысой, забирающейся в горло. Шерсть на языке, лапки в гортани, хвост по подбородку.
Всей этой внутрянкой героизма, пиксельных кителей, блестящих стволов автоматов.
То, что Эр выжила, не было героизмом. Ей всего лишь повезло: один из уродов как-то притащил с собой женщину, скорее всего, жену. Роуз видела ее огромные испуганные глаза, черные, как блюдца, она стояла рядом с ним в своем этом жутком балахоне, и все время кивала, пока он громко орал на арабском. Он показывал пальцем на Роуз — она смутно видела это одним своим глазом, потому что второй растащило от удара, — и, видимо, так воспитывал жену. Скорее всего, угрожал, что с ней будет то же самое, если не будет послушной.
Потом он впепил ей пощечину, усадил на стул и просто… ушел. Роуз словно дали под дых в тот момент. Он действительно просто ушел. Оставил непокорную жену глядеть на нее в качестве наказания. Урока, может быть. Дал ей время рассмотреть каждый синяк, порез и рану, запекшуюся кровь, сперму и грязь. Роуз видела себя в зеркало, когда доползла до посольства в тот день — она вся была лилово-красного цвета, как белое полотно, на которое ляпали красками, пока, перегруженные количеством, они не начали стекать вниз.
Роуз ни на что не надеялась. Она считала себя уже мертвой и, может, будь у нее возможность, она бы давно выстрелила себе в голову, но почему-то Эр сделала эту попытку тогда, последнюю, совсем отчаянную; женщина никак не могла понимать ее язык, но еле слышные мольбы о помощи, хриплые, слабые попытки поднять голову не могли бы трактоваться как что-то другое. Не о погоде же Роуз с ней говорила бы.
На то, что эта женщина сделает что-то наперекор мужу, Эр тоже не надеялась.
Но она ошиблась. Слава богу, она ошиблась. Женщина нервно оглядывалась прежде, чем подойти к Роуз, зазвенеть до этого лежащими на столе ключами и — ей тогда показалось, что она умирает и получает освобождение — вызволить ее запястья. Эр плакала, пока пыталась поднять себя на ноги, это тоже было похоже на сон. Тело ее подводило, не слушалось, она спотыкалась и при этом дышала совсем поверхностно, потому что по-другому её просто раскалывало надвое; за прошедшие дни ей снимали наручники тоже, но делали они это только тогда, когда Роуз не могла даже открыть единственный свой видящий глаз, барахтаясь между тем миром и этим.