Не успел Беко взять ноты, как директор обеими руками вцепился ему в рукав и завопил:
— Попался!
Беко вырвался и побежал вместе с партитурой. Следом раздался истошный вопль директора:
— Вернись, Сисордия! Стой! Ловите его! Держите!
Он бежал долго, пока не запыхался. Ноты он крепко прижимал, к груди, хотел выбросить, но почему-то не решился.
Он очутился на узкой полутемной улочке, похожей на деревенскую. По обе стороны тянулись побеленные известкой одноэтажные домишки, над деревянными заборами торчали колодезные журавли.
Беко остановился и спиной прислонился к забору. Откуда директор училища мог узнать так подробно о нем, Зине и Дато? Откуда ему известно, что Беко ищет милиция? Он ведь весь вечер просидел в театре.
Он представил затихший, затаивший дыхание зрительный зал и себя самого, бегущего в свете прожектора с ребенком под мышкой. За ним по пятам следуют милиционеры с собаками, а позади всех трусит Спиноза с двустволкой.
И хотя эта картина была исключительно плодом его фантазии, он все-таки рассердился и расстроился. Неужели они могли поверить, что я похитил ребенка? Вдруг он вспомнил слова директора: Зина собрала вещи и уехала в Тбилиси. Только теперь до него дошел смысл этих слов, и как камень с души свалился. Этот камень давно лежал на сердце и не давал ему вздохнуть. Значит, Зина уехала, освободилась, улетела! Значит, его больше не душит сознание того, что Зина ради кого-то или ради чего-то терпит такое унижение.
Значит, Зина уехала, уехала только потому, что он, Беко… Да, он дал ей почувствовать своим невольным проступком, дал ей понять, что так жить нельзя. Если бы он сегодня не увез Дато, этого бы не случилось. Получается, что в глубине души он только этого и хотел, но не признавался себе, лгал: ах, только бы Зина не уезжала! А в действительности… Он вдруг пожалел, что по-настоящему не похитил Датуну, для такого дела не жалко было и настоящей провинности.
Он отдышался и пошел дальше. Кидаясь на заборы, собаки провожали его заливистым лаем.
«Уеду, — думал Беко, — уеду далеко. Буду грузчиком. На всех станциях выгружают почту. Потом скажут: какой был парень! Мама зажжет свечку, сварит кутью, придут соседи, посидят под яблоней. На груди у всех будет моя фотокарточка в черной рамке, нет, — улыбнулся он, — в бамбуковой рамке, а на ней надпись: «Привет из Батуми, привет из Киева, привет из Москвы, привет из Нальчика!» На всех станциях грузят почту, на всех станциях есть маленькая комнатка в подвале, во всех ящиках лежит кусок хлеба. А они пусть на меня собак науськивают!» Он пнул ногой забор, еще больше обозлив и без того взбесившегося пса.
— Пусть науськивают!
Партитуру он пошлет директору по почте с надписью: «А я считал вас музыкантом…» Больше ничего не напишет, тот сам поймет.
В конце переулка в тени склоненного через забор дерева он разглядел притаившийся «Москвич». Когда он проходил мимо, кто-то окликнул его:
— Эй!
Беко остановился, но оглядываться не стал. Дверца машины хлопнула, и почти тотчас кто-то положил руку ему на плечо:
— Это ты, старик?
Беко обернулся. Перед ним стоял все тот же местный парень, который обещал его вздуть.
— Все ходишь? — спросил он.
— Хожу.
— Нодар! — позвала девушка из машины.
— Погоди! — отмахнулся Нодар и с улыбкой спросил: — Нашел?
— Нашел.
Парень глазами показал на партитуру.
— Это и есть?
— Да. — Беко еще крепче прижал партитуру к груди.
— А говорил — мальчик, труба…
— Нодар! — опять позвала девушка.
— Куда теперь? — спросил Нодар.
— Не знаю…
— Пошли ко мне.
— Нет.
— Почему? — обиделся парень.
Из машины вылезла девушка, обеими руками поправляя волосы. Беко повернулся, собираясь уходить.
— Постой!
— Я спешу.
— Куда?
— Никуда.
Парень сорвал с дерева лист, сжал кулак, словно держал стакан, положил сверху лист и ударил с размаху другой рукой: ткац!
— Я на машине, подвезу, — предложил он.
— Спасибо.
— Почему ты не вошел в бильярдную?
— Не знаю.
— Что это за книжка?
— «Абесалом и Этери».
— Этери мою девушку зовут.
— На, возьми, — Беко всучил ему партитуру и повернулся: — Я пошел.
— Иди, никто не держит, — надулся парень.
— Нодар! — снова позвала девушка.
— Ну чего тебе! — огрызнулся он.
Беко был уже далеко.
— Эй! — крикнул парень, поднимая обеими руками партитуру.
Беко обернулся:
— Чего?
— Будь здоров!
— И ты тоже!
Выйдя из переулка, Беко повернул налево, потому что увидел шлагбаум. Вдоль железной дороги тянулась тропка, по ней и пошел Беко. Его мучил страх, что никогда больше он не увидит своего дома, никогда не увидит кипарисов «Родника надежды», не увидит осин, молчаливо стоящих за рестораном, седеющих при первом дуновении ветерка. Он истомился в разлуке с ними, как будто целую вечность не был дома.
— Цып-цып-цып, — слышался ему голос матери.
В поле стоял товарный поезд без паровоза. Дверь одного из вагонов была открыта. Веко влез в вагон. Лунный свет лежал на полу, как ковер. Веко прилег в темном углу. Цып-цып-цып, — повторил голос. Потом мать подошла к нему и провела по лицу холодной, шершавой рукой. Веко прижался к руке губами.
— Поделись со всеми, — прошептал он, — если хочешь, чтобы…
— Цып-цып-цып, — в самое ухо бубнил голос.
— Люмоз кельмин пессо деемарлон эмпозо…
— Цып-цып-цып…
— Если хочешь, чтобы…
Поезд неслышно двинулся, словно отплыла лодка, плохо привязанная к причалу…
11
Нуца и робкой женщиной. Но все эти качества относились к миру роскоши, а ей было не до этого, у нее была семья на плечах, и это ярмо она волокла, можно считать, в одиночку. Поэтому улыбка редко появлялась на ее обожженном, как черепица, лице. Язык у нее был острый. «Кусается, как крапива», — говорил Александр, который, казалось, только затем и выполнял скучную однообразную работу трестовского экономиста, чтобы теперь сидеть под деревом и склеивать разбитую посуду.
Как только он вышел на пенсию, словно глаза раскрыл и увидел свое настоящее призвание. Некоторые иронически отзываются о его деятельности. Но Александр относит насмешки за счет людской глупости и внимания на них не обращает.
Однажды к нему во двор зашел нищий и попросил позволения отдохнуть. Александр пригласил его в дом, но старик отказался. Он сел на землю у колодца, снял сапоги, развернул желтые, провонявшие потом портянки и два дня со слезами блаженства на глазах почесывал темные, потрескавшиеся, как печеный картофель, пятки. Воду он пил из черепка, который Нуца ставила для кур.
— Подожди, я стакан вынесу, — огорчился Александр.
— Не надо, — улыбнулся нищий, — когда-то ведь и этот черепок был кувшином.
Эти слова запали Александру в душу… Он даже занес черепок в дом и бережно хранил на столе, словно на нем была начертана истина… «Все, что ломается, должно быть немедленно восстановлено, иначе не сможет существовать мир. Когда у одного человека рвется рубаха, холодно всему миру», — думал Александр.
Так Александр стал мастером. Сидит и склеивает черепки. «Иные ищут истину, как клад, как славу или благополучие. Они ничего не найдут. Истину мы не видим так же, как собственные глаза, но это не значит, что ее не существует. Истина в нас, а мы ищем ее на стороне. Сколько людей, столько и истин. У многих, правда, она лежит без дела, как одежда в комоде, а хозяин гуляет голышом, как беспечный курортник на пляже. Ну, а если не слава, не положение и не богатство, что же тогда — эта твоя истина? Терновый венец? Нет, дорогой, истина — это склеивание разбитого кувшина».
Многие потешаются над работой Александра, не понимают ее — и все. «Грош цена такой истине, которую все понимают», — смеется Александр про себя.
Нуца тоже считала, что Александр не от мира сего, часто ворчала: «Встань, делом займись, разве мужское это занятие — черепки собирать». Однако в глубине души она жалела его и даже гордилась, что он не такой, как все. У Нуцы была добрая душа, но не было времени эту доброту показывать. Это Нуца тоже считала непозволительной роскошью, точнее — потерей бдительности. Иногда, правда, она позволяла себе выпустить на волю часть скопившейся в сердце доброты, чтобы полегчало. Может, она чувствовала, что накопленная, скрытая доброта — та же злоба. Но делала она это экономно, как крестьянин, наработавшийся за неделю, пьет пиво в привокзальном павильоне, одну только кружку, потому что, если он выпьет вторую, проволоки для ограды будет на метр меньше.