— Кто там? — спросила шепотом.
— Ступай домой. — Он обернулся к ней.
— А ты скажи, кто это?
Заскрипел колодезный журавль.
— Иди в комнату, дождь, — повторил он.
Цира теперь увидела совсем ясно: у колодца кто-то стоял согнувшись, наверное, поднимал ведро. Так и есть, переливает воду в свое ведро.
— Побеспокоил я вас. — Он обернулся к хозяевам.
— Что вы, какое это беспокойство! — отозвался Уча, едва заметным жестом подтолкнув жену к двери.
Мужчина с ведром подошел совсем близко.
— Спасибо! — Только сейчас он заметил женщину. — Простите за беспокойство, хозяюшка, нам вода понадобилась для машины.
— Заходите в дом, — она сделала шаг вперед, — заходите пожалуйста.
— Ну что вы, мы и так вас потревожили.
— Войдите, отдохните с дороги.
— Да-да, конечно, заходите, — спохватился Уча.
— Нет, спасибо.
Мужчина вдруг повернулся и побежал к калитке. Стоявшие на балконе удивленно переглянулись: что это с ним? Он вернулся тотчас же, почти бегом. Поравнявшись с балконом, он что-то бросил снизу так неожиданно, словно светом фар ослепил: Цира невольно обеими руками подхватила брошенное и воскликнула:
— Ах!
— Это вам! — крикнул он. — Наша добыча!
Он зашагал к калитке.
— Большое спасибо!
Она обеими руками прижала к груди мокрого журавля. Машина давно ушла, а они все стояли на балконе.
В комнате Цира бережно положила убитого журавля на стол, остановилась перед зеркалом, вделанным в гардероб, и провела рукой по волосам. Он видел это, и сердце у него болезненно сжалось. Такая жалость подступила к горлу, что Уча чуть не заплакал. Это было какое-то неясное чувство, возникшее неожиданно.
Он знал, что жена видит его в зеркале, потому взял себя в руки, улыбнулся даже и громко проговорил:
— Оденься!
— Что? — обернулась она.
— Оденься! — Он с трудом проглотил слюну, так волновался. — Надень то белое платье.
— Какое?
— Ну, то…
Она должна была понять, о каком платье он говорил. Уча купил его Цире в день свадьбы.
— Уча?
— Я же говорю, надень.
Он сам начал переодеваться.
— Уча? — Она подошла совсем близко. — Уча?
Он открыл шкаф и вытащил все ее платья:
— Не это, не это… Где же оно?
— Да не знаю. Ведь я так давно не надевала его.
Но его настроение уже передалось и ей. Она принялась за поиски, и это развлекло ее, как, впрочем, развлекло бы всякую женщину.
— Вот оно, — сказала она, — нашла. — Она приложила платье к груди. — Какое мятое!
— Ничего, — сказал Уча, — одевайся, и пошли.
— Куда это, ты вроде свихнулся.
— Пусть. Одевайся быстрей.
— Но скажи хотя бы, куда мы идем!
— Оденься — и узнаешь!
Он сам не знал, куда они пойдут, куда можно пойти среди ночи.
— Ладно, — согласилась она и тихонько рассмеялась, — отвернись, — словно белое платье напоминало ей о той, самой первой, стыдливости.
Он подошел к окну и закурил. Из окна были видны тени эвкалиптов.
За эвкалиптами было море, таинственно затихшее, как в засаде. Ему казалось, что он куда-то спешит, опаздывает! И если не вспомнить сейчас, куда и зачем, то можно опоздать окончательно. Сердце колотилось как бешеное — вот-вот выскочит, — всем существом он вдруг ощутил течение времени. Ни часы, ни смена времен года не дают никогда этого ощущения, потому что все это явления привычные.
То, к чему привыкаешь, не двигается, стоит на месте, каменеет, и ты останавливаешься вместе с ним. Но наступает миг, когда время проходит через самое сердце и властно зовет за собой.
А может ли кто-нибудь идти в ногу с днем, часом, минутой, мгновением, идти с ними, не отставая, по дороге вечности? Ведь это и есть бессмертие…
— Уча! — окликнула она негромко.
Он обернулся и долго смотрел на нее, не мог оторвать глаз.
Цира стояла, прижимая одну руку к груди, а второй придерживала подол платья, удивленная и смущенная, словно ей не верилось — она ли это в самом деле.
Дождь почти перестал, только моросил едва заметно. Уча накинул ей на плечи свой плащ, и они пошли по аллее между эвкалиптами.
На дороге поблескивали лужи. Луна следовала за эвкалиптами в сопровождении свиты рваных облаков. Было слышно, как дергается во сне море.
Вдруг Цира выскользнула у него из рук и побежала… Потом остановилась, сняла туфли, взяла их в руки и снова побежала.
— Подожди! — крикнул он.
Но Она не оглянулась и не остановилась.
Журавль летел. Дорогу ему преграждали пропитанные влагой, ощетинившиеся облака. Внизу было море, скрытое туманом, отрешенное и безразличное. Он летел и не видел ничего. И не мог видеть, потому что кругом были одни облака. Он знал — нужно лететь, если хочешь жить, нужно лететь без устали, без остановки, без конца. Никто не поможет ему, только в полете спасение. И он летел вместе с ветром, потому что ветер был течением времени, плотной мерцающей рекой, на чьих волнах он иногда давал отдохнуть крыльям, лежал на колышущейся поверхности, распластав крылья, переводя дыхание, и ветер нес его над необозримым морем вдаль и потом внезапно уносил обратно той же безмолвной, темной и опасной дорогой — и так без конца. Разве ветру знакома усталость? Значит, и он не должен знать устали, если только хочет жить.
ПЯТНИЦА
Девочка приходила почти каждый день, но подойти близко не решалась. Однажды она набралась смелости, подошла совсем близко и остановилась, длинноногая, с едва обозначившейся грудью.
Когда девочка закинула обе руки за голову и сцепила их на затылке, Миха смущенно отвел взгляд в сторону. Девочка стояла и не произносила ни слова. Миха бросил книгу на землю и улыбнулся ей.
— Иди сюда!
Девочка сделала шаг вперед, но снова остановилась.
— Иди!
Она покачала головой — нет.
— Почему? — спросил Миха. — Чего ты боишься, поди сюда.
Девочка засмеялась:
— Чего мне бояться! — и подошла еще ближе. Довольно долго они молча смотрели друг на друга. Потом Миха провел рукой по простыне и проговорил:
— Это снег, и я лежу в снегу.
— Снег! — удивилась девочка. — Разве снег летом бывает?
Она присела на корточки возле кровати и приблизила к нему свое лицо — короткий веснушчатый нос, медовые лучистые глаза.
— Ты больной? — спросила она.
— Мзия! — раздался в это время женский голос. — Мзия! Мзия!
— Это моя бабушка. — Девочка выпрямилась. — Меня зовет.
— Мзия! Мзия! — звала женщина.
— Я пойду, — сказала Мзия, — а то бабушка рассердится.
— Приходи еще, — сказал Миха.
— Приду.
Она убежала.
На берегу моря стояли высокие сосны, за соснами ослепительно сверкало море. Назавтра температура у него поднялась, и на берег его не выводили. Так продолжалось четыре дня. Он умолял мать вынести его к морю, но она и слышать об этом не хотела.
Лежал он на веранде. Моря отсюда видно не было. Его заслоняли одинаковые белые дома и высокие кипарисы. Надо было пробежать спуск, чтобы очутиться у моря. Отсюда к морю ходили огромные пыльные автобусы. Мама носила большую соломенную шляпу, белое платье, белые босоножки. Она по целым дням не отходила от него, все время сидела у изголовья, читала ему или вышивала по большому куску полотна, разостланному на коленях.
По соседству, на этой же веранде, за тяжелой брезентовой занавеской жили греки. У маленькой Эллы был серебряный колокольчик, она подносила его к уху и без конца звонила. Мать Эллы — грузная женщина — двигалась с трудом. Вечерами она выносила низенькую скамейку и садилась у калитки со старинным, разрисованным птицами веером в руках. Отец Эллы, худой и длинноносый, фотографировал на пляже отдыхающих. Возвращаясь домой, он непременно приносил с собой арбуз или дыню. Жена обязательно встречала его у калитки и, завидев его издали, кричала: