«Подышу! Как же — чистый воздух ему понадобился! За щепками пришел, да гордый, не признается.
А мешок зачем? Чистый воздух в него собирать?!» — думал Иона, прощаясь. Он не сделал и двух шагов, как сосед окликнул его;
— Иона! Сын все не пишет?
Иона оглянулся и долго не отвечал, захлестнутый волной жгучей жалости: бедный Силован, такой одинокий и такой гордый, не может никому признаться, что ходит с мешком на берег за хворостом, как простой смертный.
— Нет. Не пишет, — хрипло ответил, наконец, Иона.
— Не бойся! — успокоил его Силовая. — Все будет хорошо.
Иона вернулся и сбросил мешок на землю. Силован стоял худой и сутулый. Давно не стриженные седые волосы падали на воротник старенького пальто. У Ионы горестно сжалось сердце. Только он хотел сказать соседу что-нибудь хорошее, как тот заговорил сам:
— Вот и еще одну зиму я с грехом пополам пережил. Дотянул до весны.
— Я вас подожду, — сказал Иона. — Нам ведь по дороге.
— Ступай, я хочу побыть у моря, спешить мне некуда, — он щелчком отбросил окурок и засмеялся невесело — Можно подумать, что меня кто-нибудь ждет!
— Я вам помогу…
— ?
— …наполнить этот мешок.
— Зачем? — Силован с таким удивлением поглядел на свой мешок, словно только сейчас его заметил.
— Хворост всегда пригодится…
— Ступай, мой Иона, не жди меня.
Вдвоем они быстро наполнили мешок, и, когда Иона хотел взвалить на спину мешок соседа, тот запротестовал:
— Я еще не умер, друг мой, — он картинно развел руками, — и не так уж дряхл.
— Я вам помогу.
— Ни в коем случае. Я только с тобой за компанию, мне вовсе не нужны щепки, и вообще…
— Вот и хорошо, — спокойно прервал соседа Иона, — и погуляли, и топливом запаслись.
Парк был весь изрыт. Высохшие эвкалипты, казалось, свисали с неба на невидимых ниточках. Пустая танцплощадка была засыпана жесткими листьями магнолий, и на ней странно было видеть два распластанных аэростата. Возле деревянного летнего ресторанчика стояли палатки, на поваленном заборе белело задубевшее на ветру солдатское белье. У походной кухни солдат в белом фартуке колол дрова.
Навстречу Ионе и Силовану шла женщина в черном пальто с оттопыренными карманами, с папиросой в руке.
Старики невольно остановились и поглядели ей вслед. Она резко обернулась:
— Чего таращитесь! — закричала она. — Я вас спрашиваю — чего уставились? Людей не видели?
Силован с Ионой растерянно переглянулись, «Пьяная», — подумал Иона.
— Мне плевать! — кричала женщина. — И на вас плевать, и вообще на всех плевать!
— Бедняжка, — проговорил Силован, когда они вышли из развороченного парка.
— Отчего никогда ко мне не зайдете? Посидели бы, поговорили, — сказал Иона. — Я и то удивляюсь, как вы один живете.
— Друг мой, Иона, — торжественно поднял указательный палец Силован. — Каждый должен нести свой крест до конца. Мой крест — одиночество.
— Но за что? Разве вы причинили кому-нибудь зло? — робко возразил Иона.
— Никогда! — гордо ответил Силован и, помолчав, добавил — Но и добра я тоже никому не сделал.
Иона свалил мешок наземь и опять достал папиросы.
— Спасибо. Не хочется, — отказался Силован.
Иона про себя возмутился: «Не хочется! Небось дыханье сперло, так хочется». По вслух он вежливо повторил:
— Угощайся, сосед, не обижай.
— Разве только, чтоб не обидеть, возьму одну штуку…
Иона жил на улице Джапаридзе в маленьком домике, крытом черепицей. Перед домом росло дерево хурмы с обвисшими ветвями. Ветки лежали на крыше, словно руки усталого человека. Правда, после дождя дерево оживало и влажные листья свежо блестели.
У Ионы был постоялец, морской офицер, Дмитрий. Целыми неделями его не бывало дома. Возвратившись, он не раздеваясь валился на кровать и засыпал мертвым сном.
В комнате постояльца был камин. Во всех старых домах Батуми сохранились камины. За топливом ходили на берег, собирали в мешки тощие щепочки, обглоданные морем, невесомые, как стружка. Какое тепло могли дать эти жалкие объедки? Огонь с трудом загорался в сыром хворосте и больше чадил, чем горел. И все-таки это было лучше, чем ничего.
Постоялец Ионы всегда оставлял и а столе непочатые коробки папирос, сахар, колбасу. Сначала Иона стеснялся принимать эти знаки благодарности, боялся выглядеть попрошайкой. Но потом так получилось, что он брал, понемногу, правда. Чтобы оправдать свой «паек», Иона стал регулярно растапливать камин в комнате постояльца, что, в общем, не входило в его обязанности. Каждый день, а иногда и два раза в день, он шел к морю за топливом. Большой трудности это не составляло — какие дела могут быть у учителя пения во время войны? Он бросал щепки в камин, прыскал на них разбавленным керосином, но керосин раздобыть было куда труднее, чем дрова, поэтому чаще он комкал бумагу, запихивал ее между щепками и поджигал.
Постоялец занимал самую большую комнату с никелированной кроватью, книжным шкафом и столом.
На одной стене висел портрет Руставели, выполненный художником-самоучкой. Портрет Иона купил как-то давно на базаре — понравился голубь, который нахохлившись сидел на плече у поэта. На другой стене Иона приспособил карту и сам аккуратно переставлял маленькие флажки. Рядом с картой висела фотография Наты Вачнадзе.
Сам Иона жил в маленькой боковушке, возле кухни. Стена в комнате отсырела, и постель была холодная и влажная. Иона страдал ревматизмом. Особенно мучили его боли зимой, когда сыростью, казалось, пропитывалось все вокруг. От сырости не было спасения.
Иона заглянул в комнату постояльца. Дмитрий навзничь лежал поверх одеяла одетый и во сне стонал. На полу стояла пепельница с окурками. Иона оставил дверь открытой, чтобы впустить свежий воздух в прокуренную насквозь комнату, и пошел к себе. В боковушке с трудом умещались кровать, дряхлый комод и старинный громоздкий сундук.
Иона осторожно поднял тяжелую крышку и достал из сундука растрепанный том «Тамариани». Эту книгу он берег как память о жене, Элисабед. Потом он отряхнул от нафталина серый коверкотовый костюм, аккуратно сложил и вспомнил, что после свадьбы ни разу не надевал его. Нет, подсказала память, надевал, когда школьный хор под его руководством участвовал в олимпиаде. В хоре пел его сын Вахтанг.
К вечеру у Вахтанга поднялась температура.
— Не буду петь, не буду! — повторял он, беспомощно размахивая руками.
Тогда-то и заплакал Иона, впервые за долгие годы заплакал, как плакал в далеком детстве, задыхаясь от сознания величайшей несправедливости.
В комнату вошла Элисабед:
— Ты что, спятил? У мальчика обыкновенная простуда. Пройдет.
— Да, — сказал Иона, вытирая слезы. — Да, конечно, пройдет.
Мысль о том, что школьники смеялись не только над его сыном, но и над ним — учителем пения, — пронзала сердце болью.
«Кому нужны уроки пения, да еще в школе? Даже учителя черчения — и того больше уважают».
Вахтанг только оттого и страдает, что отец его жалок и смешон.
«Сейчас он стыдится меня, а со временем может возненавидеть, и тогда будет поздно».
Он глядел на сына, такого худого, нескладного, беспомощного. На тонкой шее резко выступал кадык. Это тоже по его милости! У самого такое адамово яблоко, словно гиря поперек горла встала. Он взял очки Вахтанга со стула и надел их на нос. Преодолевая внезапное головокружение, грустно подумал: «Господи, да ведь он совсем слепой!» Иона долго сидел у постели сына, держал его руку в своей и не сводил с него глаз.
— Ты чего сидишь? — спрашивала жена.
— Ничего.
— Ступай спать. Он завтра поправится.
Всю ночь Иона пролежал, не сомкнув глаз, курил папиросу за папиросой. Назавтра Вахтангу и в самом деле стало лучше, но мать не хотела отпускать его в школу. Иона смотрел, как сын пьет чай, как упорно отворачивается от отца, и думал: «Теперь все. Никого он теперь слушаться не будет».