— Да, за свою жизнь ты, видимо, много раз врал, если делаешь это так искусно, — сказала Ирма.
— Ты думаешь, я вру? — спросил Рудольф. — А зачем мне врать, если я не пытаюсь защищаться и даже извиняться, да и обелять себя не хочу. Я просто объясняю, как все это произошло, хотя и сам почти ничего не знал и не хотел. Понимаешь ли ты, чего ради я так чистосердечно во всем признаюсь? Только бы ты знала, какой я ненадежный человек, и этим все, все сказано. Это несчастье, что ты не веришь мне. Своими выходками я убил в тебе последнюю каплю доверия, и ты считаешь ложью даже те мои слова, в которых, пожалуй, и осталась единственная правда моей жизни. Вскоре я вообще не буду знать, как вести себя, чтобы ты понимала, с кем имеешь дело. Наверное, ты все еще считаешь, — и это, так сказать, единственное, чему ты веришь во мне, — что я не хочу быть по отношению к тебе другим или лучшим, вернее — не хочу хотеть быть лучше. Но я же не могу хотеть, если и хотел бы хотеть, вот и все объяснение. Или, может, ты считаешь, что я не понимаю, какой хорошей и чистой могла быть жизнь, если бы мы жили согласно твоим понятиям о любви и все такое? Я намеренно сказал «все такое», потому как, если бы я назвал это яснее, это вызвало бы у тебя горькую усмешку. Я все понимаю, чувствую и понимаю, что у тебя в жизни могло быть много радости и, пожалуй, счастья, но, живя со мной, ты их не знаешь.
— Вот и снова вранье, — сказала Ирма. — За короткое время, как я живу с тобой, у меня во много раз было больше счастья и радости, чем во всей жизни до этого. По правде говоря, радость и счастье я узнала только с тобою.
— Вычти свои страдания и муки, много ли останется радости и счастья, — сказал Рудольф.
— Зачем я должна вычитать свои страдания и муки? — спросила Ирма.
— Затем, — ответил Рудольф, — что если ты не сделаешь это сегодня, то сделаешь завтра, а не сделаешь завтра, то послезавтра или послепослезавтра сделаешь обязательно.
— Я не сделаю этого никогда, — заявила Ирма.
— Эх, дитя…
— Я прошу не произносить это слово, — с горечью сказала Ирма, — я уже не дитя, а женщина, которая любит.
— Прости, я не хотел тебя обидеть, поверь дорогая! — продолжал Рудольф. — Конечно, ты женщина, которая любит, но ты говоришь об этой любви так, будто ты еще ребенок. Ты еще не знаешь, что если любовь начинается с мучений и страданий, то со временем их станет больше, а радости и счастья, приходивших под руку с мученьем и страданием, станет все меньше и меньше, пока их вовсе не останется. Останутся только страдания и мучения, совсем без радости и счастья. И тогда, даже если захочется вычесть страдания и муки, не из чего будет вычитать.
— Я счастлива страдать и мучиться из-за тебя, — сказала Ирма.
— Это ты говоришь просто так, ты что-то подобное прочла где-то в книге или увидела в кино. В молодости мы все любим сильные и высокие слова, — сказал Рудольф. — Но в жизни все идет совсем иначе. В жизни не помогут ни книги, ни фильмы, в этом и заключается печальная гримаса жизни.
— Значит, я так создана, будто я из какой-нибудь книги или киноленты, — стояла на своем Ирма.
— Ошибаешься, — возразил ей Рудольф. — Никто бы не читал ни одной книги и не смотрел фильмы, если б в них не было сколько-нибудь от той жизни, какою мы живем. И если найдется человек, который живет только как герой книги или фильма, то он и кончит так же внезапно и быстро, как кончается книга или кинолента. Конечно, такие люди есть, но я не верю, что ты одна из них.
— И все же я одна из них, — упрямо твердила Ирма.
— Тогда почти бессмысленно что-либо говорить, — решил Рудольф, — ибо о книге или киноленте можно говорить, лишь когда она прочитана или просмотрена.
И он оставил Ирму сидеть на кухне, а сам ушел в комнаты. Немного погодя вернулся и сказал:
— Я считаю, что теперь воздух чистый, но на всякий случай ты должна сама понюхать и решить, можно ли закрывать окна. Сходи, пожалуйста, моя книжка, моя кинолента! — шутливо закончил Рудольф.
— Легко живется тебе на белом свете, все ты превращаешь в шутку, — вздохнула Ирма, вставая.
— Разве ты не слышала, что шутники самый печальный народ на свете? — спросил Рудольф.
— Ну, о тебе этого не скажешь, — сказала Ирма.
— Значит, ты ни разу не замечала, что я никогда не бываю радостен, разве что немного весел, что я и не ищу радости, а только развлечения, заменяющего радость? — спросил Рудольф.
Только теперь Ирма сообразила, о чем сказал муж, и ощутила в груди острую боль, будто увидела пропасть между собой и мужем, пропасть, которая была с самого начала, только Ирма не замечала ее. У нее как бы подкосились ноги, и она присела на ближайший стул, прежде чем спросила:
— Значит, ты все это время, ни перед женитьбой, ни после нее, не был радостен и счастлив?
— Милая, скажи сперва, тот запах, что ты почувствовала, уже выветрился? — спросил Рудольф.
— Господи! — воскликнула Ирма. — Он говорит о запахе! Какое еще значение имеет этот запах, если ты не был счастлив и радостен со мной ни одного дня, ни мгновенья.
— Мне было хорошо с тобой, невыразимо хорошо, разве этого мало? — спросил Рудольф.
— Было хорошо… А теперь уже нет? — спросила Ирма.
— Можно я сначала закрою окна, а потом поговорим? — спросил Рудольф.
— Хоть замуровывай их или совсем разбей, мне это безразлично! — крикнула Ирма; она сочла неслыханным равнодушием, что Рудольф может говорить о каких-то окнах, когда речь идет о радости и счастье. Но он в это самое время возился с бездушными окнами, как будто его радость и счастье зависели больше от них, чем от ответа на ее вопросы. И когда окна были старательно затворены, он стал собираться в дорогу.
— Ты так и не хочешь ответить мне? — спросила Ирма.
— Да ведь неважно, отвечу я или нет, ничего от этого не изменится, — сказал Рудольф. — Уйдем сперва отсюда, Поедем в деревню, там у нас хватит времени спрашивать и отвечать. — Ирма не шевельнулась на стуле, и он подошел к ней, взял за руку и сказал: — Прошу тебя, идем! — Лишь тут Ирма встала, и они вышли вместе.
— Мне теперь не следовало бы куда-то идти, — сказала Ирма на лестнице, — но я не могу противиться, когда зовешь ты.
— Мы могли бы и остаться, если ты так уж хочешь, — сказал Рудольф и решил остановиться.
— Все равно, лучше уж идем, раз вышли из дому, — ответила Ирма и потянула мужа за собой.
И они поехали в деревню, поехали в тот дом, что остался неприкосновенным и чистым среди житейской грязи. Но и там Ирма не смогла забыть слова мужа, говорившего о радости и счастье, они пульсировали у нее в висках, в сердце, в жилах. Она так давно с ним и только теперь узнает, что он никогда не чувствует радости! Что все это, наваждение? Быть того не может, это, должно быть, одна из тех неправд, которыми муж оплетал ее все время. Знай плетет паутину лжи, как паук, нет, как шелковичный червь свой кокон. Да, шелковичными червями называла Лонни мужчин, которые только и делают, что лгут.
— Хотела бы я наконец узнать, где у тебя ложь, а где правда, и есть ли в тебе хоть капелька правды, — сказала Ирма, когда они лежали в своих постелях в новом доме в Соонику. Сегодня был первый вечер за все их супружество, когда они легли каждый в свою постель.
— Это иной раз и я хочу знать, — произнес Рудольф в ответ.
— Ах, значит, ты и сам не знаешь, когда и что ты мне врешь? — спросила Ирма. — Ты сам не знаешь, правда это или ложь, когда говоришь, что никогда не был счастлив со мной?
— Мои слова уже не мои, когда произносишь их ты, — сказал Рудольф и повернулся к жене, опершись подбородком о ладони; до сих пор он глядел в потолок. — Я же не сказал, что я не был счастлив с тобой, то есть в твоем обществе, а сказал, что вообще не был счастлив, и до тебя тоже. Тебя же коснулось лишь то, что с тобой дело не изменилось, — я не нашел радости, как не находил ее и до тебя. Я сам надеялся и верил, что, может быть, ты принесешь радость, но я ошибся, как ошибался и раньше.