— Ты уж допусти лучше, что я в это самое время буду кормить и одевать тебя, это еще страшнее и невозможнее, — сказала Ирма.
— Это, конечно, еще страшнее, но вовсе не так уж невозможно, — ответил Рудольф, — таких браков в наше время сколько хочешь. Это даже модно. Только одно верно: никакая любовь не вынесет этого долго. Удовольствие, физическая потребность — такого хватает, но ты же нуждаешься прежде всего в любви. Вот иногда мне мерещится, что, если не удастся тебя просветить, возьму и разорюсь…
— Дорогой, ты рехнулся, — сказала Ирма.
— Дорогая, нет, вовсе нет, — ответил Рудольф. — Я же сказал, что мне только мерещится, понимаешь? А чтобы осуществить это, нужна большая любовь, ее-то во мне и нет, разум у меня в порядке. Ведь я люблю тебя…
— Если ты хочешь сказать мне о любви, подойди поближе ко мне, чтобы я чувствовала тебя, — сказала жена.
— Погоди немного, — ответил Рудольф, — а то сейчас произойдет самое страшное, погоди, пока оно пройдет. Тогда я подойду, если ты хочешь.
— Нет, подойди сейчас, — возразила Ирма. — Но лучше я сама подойду к тебе, иначе я испугаюсь этого самого страшного. Когда я с тобой, я не боюсь, или если и боюсь, то как в детстве страшной сказки… Ну вот, рассказывай теперь, я уже не боюсь, я с тобой.
Ирма обняла мужа и прижалась к нему.
— Самое ужасное то, что во мне нет большой любви, чтобы осуществить, что мерещится, так сказать, осуществить мечты. Моя любовь обычная мужская любовь, которая неспособна на что-нибудь исключительное. Моя любовь жаждет скорее удовольствий, чем чего-то большого… Поэтому и происходит все подобное. Я не откажусь от своего имущества, что бы мне ни мерещилось иной раз, а напротив, охотно обзавелся бы еще и бо́льшим, чтобы воздать тебе как можно больше за то, что я причинил тебе зло.
— Это и есть самое ужасное, что должно произойти? — спросила Ирма, которая ждала, вся замерев.
— Разве есть что-то более ужасное, чем пытаться задобрить любовь деньгами? — спросил Рудольф.
— Я ничего не понимаю, — сказала Ирма.
— Ты же говоришь, что любишь меня…
— Я не только говорю, я люблю в самом деле.
— Тогда я должен тоже любить тебя, это было бы правильным. Я должен бы забыть все удовольствия и жить ради нашей с тобой любви. Но вместо этого я даю тебе деньги, понимаешь, деньги вместо любви. И поэтому мы должны разойтись, мы должны развестись, чтобы каждый мог идти своим путем, каждый с себе подобными, я — с теми, что ищут только удовольствия, а ты — с тем, кто нуждается в любви.
— И за расставание, за развод ты и предлагаешь мне деньги? — спросила Ирма. — Ты совсем сошел с ума! Я не разведусь с тобой ни за деньги, ни даром, знай же!
— А помнишь ли ты, что ты сказала мне в то утро, когда я впервые после свадьбы не пришел ночевать домой? — спросил Рудольф. — Ты сказала, что твои глаза ослепнут от слез, как у той женщины где-то в деревне.
— Что из того, пусть ослепнут, — ответила Ирма. — Мне их не нужно, если не будет тебя.
— Неужели ты так сильно отравлена? — удивился Рудольф.
— Чем? — с не меньшим удивлением спросила Ирма.
— Да все той же любовью, а то чем же? — ответил Рудольф. — Дело в том, что, когда мы смотрим друг другу в глаза, касаемся друг друга, с любовью или с нежностью думаем друг о друге, от нас исходит какая-то сила, власть или флюиды, они переходят к другому — и в нем происходят всякие превращения, будто это долго действующий сладкий и дурманящий яд. Каждое мое слово, пусть это даже ложь, каждый мой поступок, пусть это обман, каждое мое прикосновение, когда я глажу, ласкаю, не говоря уж о поцелуе, — въедается в тебя, отравляет тебя надолго. И, видишь ли, Ирма, я не знаю ни одну женщину, чьи глаза и прочие женские прелести я ласкал бы с большим упоением, чем твои, потому как ты так сильно отравлена, что…
— Милый, отрави меня еще, отрави меня еще сильней!
— Ты и так уже слишком сильно отравлена.
— Я хочу еще сильней! Ласкай меня, чтобы отравить еще сильней. Делай потом что хочешь, а сегодня… Целуй меня, чтобы я умерла от твоего яда! Не хочу жить без твоего яда!
XXIV
Последнее большое объяснение и разговор закончились без последствий, любовь женщины оказалась сильнее, чем доводы разума мужчины. Однако высказанные слова все еще пылали в груди и в следующие дни, въедаясь в душу все глубже и глубже. В воздухе чувствовалась как бы неописуемая печаль, носилась небывалая грусть — на полях, в кустарниках, в перелесках и на опушках, где Ирма и Рудольф гуляли и сидели на солнце. Как будто не осталось уже местечка на свете, где невозможно было бы не кричать криком каждую минуту. Но все же не навернулось на глаза ни единой слезинки, не слышно было ни единого вздоха, ни слова жалобы, как будто вообще не существовало того, что скрытно пылало в наболевшей груди. Хотелось еще разок побыть счастливыми, во что бы то ни стало, хотелось еще раз вспомнить, что существует жизнь, и поверить, что существует только любовь.
Так шли дни, шли до тех пор, пока Рудольф не получил письмо, в котором его вызывали в город.
— Можно я поеду с тобой? — спросила Ирма.
— Почему же нельзя, — ответил Рудольф, — но я считаю, что не стоит. Я все равно вернусь сегодня вечером или в крайнем случае завтра утром. Может, ты боишься оставаться здесь одна по ночам?
— Да нет, — ответила Ирма, — я привыкла к одиночеству. Дом, где я росла, тоже стоял в отдалении, на опушке леса. К тому же я все равно не сомкну глаз, пока тебя не будет дома.
— Только не плачь, как в тот раз, — сказал Рудольф.
— Нет, дорогой, я у тебя очень мужественная жена, так что ты можешь ехать со спокойной душой. А за это разреши мне проводить тебя до волостного правления, будем ждать вместе, пока приедет автомобиль.
— Конечно, — согласился Рудольф, — а оттуда можем ехать вместе до поворота на наш хутор.
— Мы можем эту дорогу и пешком пройти и вместе выйти навстречу автомобилю, — сказала Ирма.
— Как хочешь, — произнес Рудольф.
И они вышли вместе из дома, чтобы идти к волостному правлению и позвонить оттуда — вызвать машину; затем они отправились в сторону города, навстречу автомобилю. Никогда еще Ирма не совершала такой прогулки. И не то чтобы она отметила это про себя, когда шла с мужем, — нет, мысль эта пришла позднее. Пришла в ту минуту, когда к ним подъехал автомобиль и Рудольф попрощался с нею. Вернее — это был прощальный поцелуй, и Ирме показалось почему-то, что она целует мертвого, хотя она никогда не целовала мертвых, и могла теперь узнать, что это такое. Едва она почувствовала этот поцелуй на своих губах, из ее глаз брызнули слезы. Рудольф пытался поцелуями унять ее слезы, но не смог, слезы текли и текли. Он так и оставил жену у проселка на обочине шоссе, оставил с ее текущими ручьем слезами, сел в машину, и через две минуты от него осталось лишь облачко белой пыли, и ветер отнес пыль на поля, в кустарники и в лес.
Ирма стояла до тех пор, пока не стало видно пыли, а если она и была видна, то не та пыль, что от машины ее мужа. И тут ей вдруг стало ясно как день, что это был последний поцелуй ее мужа. Она была неизвестно почему настолько в этом убеждена, что, будь у нее под рукой в эту минуту, что-то такое, чем можно оборвать свою жизнь, она, пожалуй, это сделала бы без долгих размышлений. Но ничего не было — ни реки, куда броситься, ни высокой скалы, откуда прыгнуть вниз, ни поезда, ни автомобиля, ни даже ошалело несущейся лошади, ни огнестрельного оружия, ни яда, даже не было веревки — затянуть удавкой на шее. И Ирма осталась в живых, как многие, подобные ей, у которых нет возможности поступить, как велит минутное настроение или порыв.
Когда она пошла домой по безлюдному проселку, вся скованная, налитая какой-то тяжестью, предчувствием близкой смерти, их последняя прогулка представилась ей как какое-то видение, ведь это была их последняя прогулка вдвоем. Ирма уже не сомневалась в этом. Потому и кустик вереска на краю канавы, у изгороди, бросился ей в глаза, и она даже сломала несколько веточек и протянула мужу — напоследок. Но Рудольф, беря вереск, обхватил всю ее руку, и Ирма ожидала, что он покроет ее поцелуями, но муж только притронулся губами к мизинцу, словно шутя; теперь же Ирма понимала, что это была не шутка, а высшее выражение нежности. Позднее, уже на шоссе, Рудольф выбрал несколько веточек вереска — самых цветущих — из пучка на своей груди и вернул Ирме, сказав снова как бы в шутку: «Дающему да воздастся»; однако и это было не шуткой, а благодарностью за все, все. Затем Ирме вспомнилось, что где-то на краю поля она заметила какие-то поздние цветы, хилые, жалкие, неприглядные, но она хотела сорвать и их и дать мужу. Однако ж она не сделала этого, боясь, что Рудольф высмеет ее; теперь она сожалела, что не последовала зову сердца. Что из того, если бы муж и высмеял ее; по крайней мере, она, Ирма, отдала бы ему все, что у нее было.