Так говорит Ээви, а у самой неспокойно на сердце: как она теперь заведет с барышней речь о главном.
— Ходит уже? — спрашивает хозяйка.
— Давно! — восклицает Ээви, словно удивляясь, как можно спрашивать такие вещи о ее Виллу. — Он уже в восемь месяцев начал вставать, ухватившись за что-нибудь; такой настойчивый, пыжится, пыжится, пока не встанет на ножки. Это он только здесь, в чужом месте, спокойно сидит на руках.
И вот хозяйка ставит мальчика на пол и говорит:
— Покажи тете, как ты ходишь.
Но мальчик стоит на месте и только смотрит, шагу ступить не хочет.
— Ну, покажи тете, как ты умеешь топ-топ, — уговаривает его мать, и мальчик начинает переставлять ножки, все быстрее и быстрее, так как замечает, что по крашеному полу в Кырбоя бегать куда удобнее, чем по неровному глиняному полу куузикуской хибарки.
— Ишь ты, как он здесь быстро ходит, прямо бегает, — удивляется Ээви, глядя на сына.
Теперь они обе смотрят на ребенка и болтают обо всем, что в голову придет. И у Ээви постепенно пропадает желание говорить о том, ради чего она сюда пришла, пропадает потому, что хозяйка Кырбоя с таким вниманием отнеслась к ее сыну, а мальчик с первой минуты потянулся к ней.
— Вы небось рады, что у вас такой сын? — спрашивает наконец хозяйка.
Но Ээви кажется, будто хозяйка хотела спросить ее о другом, будто она хотела спросить — рада ли Ээви, что у нее сын от Виллу. И Ээви чувствует, как у нее подступают к горлу слезы, и теперь думает только об одном — как бы уйти из Кырбоя, так и не сказав барышне, для чего она сюда приходила.
— Немало я с ним горя натерпелась, — отвечает Ээви хозяйке, — только ведь будет и радость, мать всегда говорит, что непременно будет и радость.
Тут Ээви замечает, что и у хозяйки вроде бы слезы подступают к горлу; словно желая утешить Анну, она говорит:
— Небось и у барышни немало забот и хлопот с этой усадьбой.
— Конечно, я же одна и за хозяина и за хозяйку, ведь настоящего хозяина у меня нет, — отвечает Анна, глядя на маленького Виллу.
А Ээви смотрит на хозяйку, едва сдерживая слезы, пока хозяйка не догадывается спросить, по какому делу пришла к ней Ээви, словно хочет этим напомнить, что той лора уходить. Теперь Ээви уже не в силах сдержать слез, теперь они градом катятся у нее по щекам. А хозяйка никак не может понять, почему Ээви так горько плачет; не может она дождаться и ответа на свой вопрос, потому что Ээви все плачет и плачет. Наконец она произносит, всхлипывая:
— Мать…
— Что с матерью? — спрашивает хозяйка.
— Умирает, — отвечает Ээви. — Болеет она, вот я и пришла узнать, нет ли у барышни лекарства.
— А какая у нее болезнь? — спрашивает хозяйка.
— Кто знает, — говорит Ээви, — старая она, внутри все болит, есть ничего не может, от всего изжога.
Но у барышни нет лекарства от такой болезни, когда внутри все болит и человек ничего есть не может. Она обещает сама заглянуть в куузикускую хибарку, обещает даже, если надо будет, послать за врачом, но это не успокаивает Ээви, она продолжает плакать.
— Не плачьте, — говорит хозяйка, — сын вас утешит.
Так, видимо, думает и Ээви, она берет мальчика на руки и уходит, словно сказала все, что собиралась сказать. Дома мать спрашивает ее:
— Где ты была с мальчиком столько времени, уж не в Кырбоя ли?
— Нет, — отвечает Ээви.
— Куда же ты ходила? — допытывается мать.
— Да так, гуляла, — говорит Ээви, радуясь тому, что хоть раз послушалась матери, не поговорила с хозяйкой Кырбоя, не попросила оставить Виллу в покое ради нее, Ээви, и ее маленького сына.
19
Сегодня в Кырбоя и во всех окрестных лесах большой праздник — сбор орехов, поэтому, куда ни пойдешь, всюду шум и гам, говор и ауканье, игры и смех. Даже трехрядка лыугуского Кусти ревет сегодня над вересковой пустошью, словно на берегу озера с опозданием празднуют яанов день.
Собралась на праздник сбора орехов и хозяйка Кырбоя. Сперва она долго колебалась, но после ухода бобылки Ээви с сыном перестала колебаться: хозяйка решила пойти на праздник во что бы то ни стало. Могло случиться, что ее доля орехов осталась бы сегодня в лесу, и они в конце концов осыпались бы с деревьев на корм мышам, но теперь, благодаря бобылке Ээви и ее маленькому Виллу, хозяйка раздумала оставлять свою долю орехов в лесу, теперь раздумала.
Пошел сегодня в лес и каткуский Виллу. Вряд ли он собирал орехи, ведь он едва мог разглядеть их своим поврежденным глазом, за исключением разве лишь тех, что росли совсем низко и целыми гроздьями. Виллу отправился в лес просто так, словно и не знал, что сегодня праздник сбора орехов, привлекший в лес множество народа — парней, девушек и даже пожилых людей. Сперва он бродил один, как всегда с тех пор, как вернулся из больницы, бродил и прислушивался к шуму, гаму, смеху и ауканью, наполнявшим лес. Но когда услышал, что и лыугуский Кусти тут со своей трехрядкой и что он играет так, словно уже успел в меру захмелеть, Виллу не выдержал и пошел прямо на звуки гармошки.
Кусти и в самом деле был навеселе, иначе он не растягивал бы с таким усердием мехи своей гармошки; деревенские парни, которым хотелось, чтобы Кусти играл как следует, позаботились о том, чтобы его подпоить.
Парни позаботились и о том, чтобы самим не остаться в праздник сбора орехов трезвыми, поэтому у многих карманы оттопыривались не от орехов, а от бутылок. Была у них и красная водка, сладкое вино, припасенное для поющих девушек, которые пронзительно кричали и взвизгивали каждый раз, когда парни лезли к ним в карманы за орехами.
Только по вине Виллу девушки сегодня не вскрикивали, ведь он не искал у них в карманах орехов, словно даже для этого его зрение было слишком слабым. Виллу молча сидел рядом с гармонистом, сидел, сжав руками голову, а потом растянулся на земле и уставился в поднебесную высь, как будто лишь там мог что-нибудь разглядеть.
Виллу стал худеть еще в больнице и теперь с каждым днем худел все больше и больше, словно время его пребывания в больнице еще не кончилось. Особенно заметно он начал худеть, пожалуй, с того дня, как они сидели с хозяйкой Кырбоя на берегу озера и та спросила Виллу, видит ли он на том берегу, рядом со старой березой, осину, листья которой уже краснеют. С того самого дня у Виллу и пропал аппетит, мать сразу это заметила.
Виллу работает, не считаясь с тем, что рука у него болит, работает так, что даже отец им доволен: утром Виллу поднимается первым, вечером ложится последним, но о еде совсем почти не думает. Мать убеждена, что Виллу не ест потому, что мало спит. Но сам Виллу считает, что он даже слишком много валяется в постели, ведь сна у него не хватает даже на эти часы.
Виллу стал неразговорчивым, словно тюрьма и больница отучили его говорить. Он может часами сидеть дома или в компании, не произнося ни слова, матери порой даже жаль его становится, ей даже страшно за него, и она просит:
— Да скажи же хоть слово, что ты все время молчишь.
— А что мне говорить, — отзывается Виллу, — все уже переговорено.
— Сходи куда-нибудь, что ли, разомнись, не сиди так.
— Куда мне идти, — отвечает Виллу, — я уже свое отходил, отбегал.
И опять сидит, обхватив руками голову.
Так сидел Виллу и в праздник сбора орехов, а кругом все смеялись, шутили, без умолку болтали о разных пустяках. То один, то другой парень подходит к нему, пытается вовлечь в разговор, приглашает повеселиться со всеми, но Виллу не любит веселиться со всеми, не любит даже смотреть, как веселятся другие, словно он для этого уже слишком стар. Тогда парни, у которых с ним давние счеты, разозлившись, говорят ему, чтобы он уходил прочь, раз не хочет водить с ними компанию, нечего ему тут торчать, пусть идет туда, где ему веселее.
— Пей хотя бы, дьявол, если ничего другого делать не хочешь, — говорят парни и с разных сторон протягивают ему бутылки; теперь у них хватает на это храбрости, теперь Виллу укрощен.