— О, черт, как больно!
Но несмотря на это, он сидит на месте и ждет, когда его отведут в телегу, — сам он никуда идти не может, ведь забинтован и его единственный зрячий глаз. Виллу сидит, а рядом с ним стоит хозяйка Кырбоя, точно они жених и невеста; даже родные и знакомые окружают их, словно они только что вернулись от пастора или собираются к нему ехать; вот и лошадь уже запрягают, встряхивают набитый соломой мешок, чтобы удобнее было сидеть, расстилают одеяло, сама мать Виллу расстилает. Но нет, это не веселый праздник, это не свадьба, иначе почему же Виллу один садится в телегу, а хозяйка Кырбоя идет с ней рядом, словно провожает Виллу под звон церковных колоколов.
В воротах стоит мать и смотрит на Виллу, как никогда еще на него не смотрела; она смотрит на Виллу и на хозяйку Кырбоя, будто хочет что-то сказать, однако вместо этого только спрашивает сына:
— Все еще больно?
— Не спрашивай, мать, — отвечает Виллу.
И мать ни о чем больше не спрашивает ни Виллу, ни хозяйку Кырбоя, никого, — она поняла, что сегодня спрашивать незачем. Сегодня незачем спрашивать, как все произошло, как случилось, что они, выпив, отправились на Кивимяэ и даже хозяйка Кырбоя пошла с ними. Никто не может ей толком ответить, из ответов она узнает даже меньше, чем знает сама, — ведь сама она давно уже поняла: когда имеешь дело с Кырбоя, добра не жди.
13
Яанов день пронесся над вересковой пустошью и усадьбой Кырбоя точно жестокий ураган. Правда, в самом Кырбоя от него ничего не пострадало, кроме головы старшего работника Микка, которая, надо надеяться, скоро заживет; но день этот покалечил каткуского Виллу, и поэтому казалось, будто ураган и впрямь задел Кырбоя. Хозяйка бродила серьезная и притихшая, словно в Кырбоя все это время длился великий праздник, когда люди собираются вместе, чтобы читать и петь молитвы; однако в Кырбоя не слышно было песен, кроме тех, что распевали Яан и Лена.
Хозяйка, казалось, чего-то ждала, а покуда не хотела ничего начинать. По-прежнему девушки доили коров и процеживали молоко под наблюдением старой Мадли, а хозяйка к ним и не заглядывала; как и раньше, Микк руководил работами, хотя голова у него была забинтована и сам он работал меньше обычного. Только в том и была разница между прежним и теперешним временем, что по вечерам Микк разговаривал уже не с Рейном, а с хозяйкой, она была теперь главой Кырбоя.
— Делайте как знаете, — неизменно говорила Микку хозяйка, — я пока только присматриваюсь, только еще знакомлюсь с Кырбоя.
Однако Микку не верилось, чтобы хозяйка знакомилась с Кырбоя, никому не верилось — ведь ничто не указывало на то, что хозяйка хоть сколько-нибудь интересуется Кырбоя. Все видели, что хозяйка бродит по дорогам, ведущим через вересковую пустошь, разгуливает по самой пустоши, сидит у озера, но никому не верилось, чтобы она там думала о Кырбоя. Усадьба жила своей прежней жизнью, жила как всякий клочок земли, не имеющий настоящего хозяина: дичала, зарастала бурьяном, приходила в запустение. Перед крыльцом когда-то была круговая дорожка, в центре круга росли кусты, но теперь дорожка бесследно исчезла, а кусты превратились в сплошные заросли. Под окнами были когда-то цветочные грядки, но в весеннюю распутицу через грядки протоптали тропинку, — она и сейчас проходила там, среди неухоженных цветов и буйно разросшейся травы. Но хозяйка не видела этого, хозяйка вообще не видела ничего, что происходило в Кырбоя. Хозяйке некогда было смотреть, что творится вокруг, — она то и дело ездила в город, она продолжала ездить в город даже тогда, когда у старшего работника Микка голова совсем уже зажила и повязку с нее сняли.
Когда Микк вернулся из города, хозяйка первым делом спросила его:
— Как у Виллу с глазом, неужели ослепнет?
И позднее, бывая в городе, она каждый раз задавала этот вопрос врачу и не успокоилась до тех пор, пока врач не ответил ей: нет, совсем не ослепнет. Этого хозяйке Кырбоя, как видно, было вполне достаточно, настолько достаточно, что, когда она вернулась с этой вестью домой, в ней вдруг пробудился интерес к Кырбоя. Теперь она снова стала бывать и в лугах и в поле, снова появлялась в загоне, где девушки доили коров, и в кладовой, где они процеживали молоко. Она стала заглядывать в молочные бидоны, смотрела, как Лиза моет сепаратор, ходила вместе со старой Мадли в амбар проверять кадушки с мясом и салакой, обо всем расспрашивала, всем давала указания. Она выспрашивала у девушек, как они до сих пор питались в Кырбоя, сколько раз в неделю работникам давали мясо и большие ли куски. Все это были мелочи, однако работники вдруг заметили, что кормить в Кырбоя стали вроде бы лучше, и желания работать у них словно бы прибавилось. Это заметил старший работник Микк, это заметил батрак Яан, заметили Лена и Лиза, даже поденщики заметили; только нанятый на лето сезонный батрак думал иначе. Однажды он сказал со злостью, причем никто так и не понял, почему он злится:
— Подлизывается, сатана, знаем мы их. Неспроста начала в сенокос селедкой да маслом кормить. Когда это видано было, чтобы в Кырбоя по будням маслом кормили, хорошо, если воскресным утром понюхать дадут.
— Для чего ей к тебе подлизываться, — возразил старший работник Микк, — ведь хозяином Кырбоя тебе все равно не быть.
— А для того подлизывается, чтобы мы больше работали, — отвечал батрак, — чтобы из кожи лезли за масло и селедку, я все понимаю, не дурак.
— Но ведь ты и тогда работал, когда тебя ржавой салакой кормили, ругался, правда, но работал, — заметил Микк.
— Конечно, работал, я и сейчас работаю, да только знаю, как я работал раньше и как работаю теперь. Им не купить меня какой-то паршивой селедкой, я не продам душу за масло, пусть хозяйка это знает, я ей это при случает в лицо скажу.
Так говорил сезонный батрак, однако продолжал работать, словно старый Рейн и не думал передавать Кырбоя дочери; батрак работал, продолжая клясть масло и селедку, как будто они были хуже, чем салака и салачный рассол, которыми кормила его старая Мадли, так что та не зря, пожалуй, предупреждала молодую хозяйку:
— Ты их не слишком балуй, толку от этого не будет, их ведь никогда не накормишь. Чем больше будешь давать, тем больше будут требовать, хоть одной свининой да яйцами корми.
— Посмотрим, — ответила тетке хозяйка, — если не поможет, опять вернемся к салаке с картошкой.
И хозяйка продолжала кормить работников селедкой, маслом, жарила им даже яичницу, так что в сердце батрака злоба разгоралась все сильнее, — такой уж у него был взгляд на вещи, такое сердце: он становился тем злее, чем лучше была пища. Но другие работники злее не становились, а у поденщиков даже настроение поднялось, когда они начали получать масло и селедку; жить и работать в Кырбоя стало веселее. И работали они вроде бы больше, чем в предыдущие годы, хотя хозяйка никогда никого не подгоняла, даже сезонного батрака.
В Кырбоя все словно само собой пришло в движение, казалось, кто-то вдохнул в него новую жизнь. Как это ни странно, но уборка сена в усадьбе подвигалась нынче настолько успешно, что, если и дальше будет так продолжаться, сено уберут вовремя, разве что последние деньки совпадут с началом новой страды — жатвы ржи. А ведь раньше в Кырбоя сенокос всегда затягивался чуть ли не до михкелева дня, до первого снега, как говорили шутники.
Старый Рейн видел, что делалось в Кырбоя, даже полуслепая Мадли замечала, что в Кырбоя что-то происходит, что-то назревает. Однако друг другу обитатели усадьбы ничего не говорили, точно были в ссоре. На самом же деле никаких неладов между ними не было, и все делали вид, будто в Кырбоя царит благоденствие.
В те первые дни после яанова праздника, когда хозяйка бродила по вересковой пустоши и лесным дорогам или сидела вместе со старой Моузи на берегу озера, словно размышляя о делах Кырбоя, чему, однако, никто не верил, даже полуслепая Мадли не верила, — в те дни в сердце старого Рейна закралась какая-то тайная радость, заставлявшая его стыдиться дочери и даже слегка побаиваться ее. У Рейна появилась надежда — именно надежда, не опасение, — что каткуский Виллу ослепнет и на второй глаз и тогда уж, конечно, хозяином ему не бывать. Даже в Катку слепой не может быть хозяином. Но когда Рейн заметил, что Анна уже не бродит по вересковой пустоши и не сидит у озера, а целыми днями хлопочет в доме и в усадьбе, как и полагается настоящей хозяйке, радость покинула его сердце, потому что переселилась в сердце Анны. Такой уж удивительной была теперь радость в Кырбоя: когда она поселилась в сердце Анны, старый Рейн и полуслепая Мадли лишились ее. В Кырбоя была сейчас только одна радость, и ее нельзя было делить между несколькими людьми, даже между отцом и дочерью. И вот из того, что радость вдруг покинула его сердце и переселилась в сердце Анны, Рейн и заключил, что каткуский Виллу, по-видимому, все-таки не ослеп и что, следовательно, он может стать хозяином Катку, а то и Кырбоя, как пророчила Мадли. Но Мадли было легче, чем Рейну; каждый раз, когда об этом заходила речь, она говорила брату: