Впереди повернулся берег, и на высоком холме, среди леса, открылась деревня. Степа чуть не вскрикнул — до того была она похожа на его родную Лиственку. Так же в два порядка стояли серые избы, крытые позеленевшей дранкой и желтой соломой. Колодезный журавль торчал у околицы. Даже тропинка к речке была знакомой, — утоптанная, белая, она вилась по склону холма, огибая закоптелые, низенькие баньки. Степа приподнялся с кресла, прижался лицом к стеклу. Он так и ждал, что вот сейчас выбежит на берег мать — сухонькая, прямая, в черной кофте, — приложит ко лбу ладонь и долго будет смотреть на плывущий катер…
Но на берег никто не выбежал.
Деревня оставалась позади. Вот видна последняя изба, стоящая на отшибе. Окна у нее заколочены досками, двор зарос лопухами и лебедой. Наверное, давно уже стоит изба без хозяев…
В Лиственке тоже были такие заколоченные избы. И одна вот так же находилась на отшибе. Степа еще помнил, что в ней когда-то жили дед и бабка Трубки. Сыновей у них побил на войне немец, дочка вышла замуж и уехала на лесопункт. Дед Трубка все время курил и кашлял и помер весною, починяя на избе крышу.
Бабка Трубка после его смерти стала медленная, тяжелая, — сядет на табуретку, а табуретка под ней — хрусть! И все говорили, что это не к добру и что бабка скоро помрет. Но покамест она еще двигалась, к ней приводили ребятишек, словно в детский сад, и она за ними присматривала. Степа помнил, как бабка сидела на завалинке и кричала молодым, чистым голосом:
— Катька, подыми братика, он в луже сидит, неслух!
Братика подымали, бабка утирала ему подолом сопли и бранила:
— У, анчутка, ничего не смыслит…
Потом бабка все-таки померла, ее похоронили рядом с дедом Трубкой, и на их могилах выросли холодные, будто запотевшие, ландыши.
А избу заколотили. Прямо от избы начиналось ржаное поле, и Степа помнит, как нехорошо было видеть заброшенное человеческое жилье, окруженное спелыми, шелестящими на ветру хлебами…
— Изори проехали! — отметил подошедший сзади Колька Грошин. — Паршивая деревенька, откуда такие берутся…
Колька встал рядом со Степой, поглядел на заколоченную избу. Губы у него скривились в усмешке:
— Вот она, картина! В прошлом рейсе хотел тут молока приобрести, так не дали, — нету, говорят… Серые люди, беспонятливые…
Степе показалось, что Колька плюнул на стекло. Далекий берег закачался, пропал в каком-то мутном тумане…
— Дурак ты! — вдруг изменившимся голосом сказал Степа. — Это… знаешь…
Он хотел объяснить Кольке, что деревня почти такая же, как его Лиственка, — родная, милая деревня, и нельзя оскорблять ее равнодушными, неправильными словами…
— Что? — ласково спросил Колька. Он взял Степу за плечи, повернул и крепко поддал коленом. — Лаяться, гнида?!
— Все равно дурак!! — не помня себя, закричал Степа и выскочил из будки. Он задыхался от злости, внезапной злости, заполнившей его грудь…
Перебежав на дяди Федину баржу, Степа снова присел на деревянный столбик, уткнулся в колени. Ему сейчас никого не хотелось видеть.
Оплескивая борта, журчала внизу бегучая вода; по-прежнему безостановочно накатывали волны, и берег вздыхал: «Уух… уух…» — и туктукал, постреливал мотором катер. Раздался один свисток, другой; эхо перекликнулось в лесах, и Степа зажал уши, чтобы не слышать этих стонущих, тревожных звуков…
Первый раз в жизни почувствовал себя Степа уже не мальчишкой, а взрослым человеком, и первый раз в жизни ощутил, что он и на самом деле пока еще глуп, несмышлен и ничего не понимает…
Остаются позади родные, до боли в сердце близкие деревни; уходят вдаль светлые леса со знакомыми тропками; скрываются за излучиной песчаные отмели, где Степа ловил раков и щупал под корягами плотвиц… И неизвестно, кому и зачем надо, чтобы эта небогатая, неяркая, но такая желанная земля прощалась, пропадала из глаз.
Неслышно подошел сзади маленький дядя Федя, постоял за спиной у Степы. Потом хмыкнул и сказал весело:
— Ну, помощник шкипера, идем к перу. Русло теперь прямое, покажу тебе корабельную науку…
— Нет, — глухо ответил Степа. — Не надо мне, дядя Федя.
ПОСТ НА КОЛЬЦЕВОЙ ДОРОГЕ
Вы не замечали, что шоферы у нас неохотно и редко берут попутчиков? Бог весть что тому причиной, — давнишняя ли упорная подозрительность милиции, видевшей в каждом шофере «калымщика», или просто необщительность наша, или невоспитанность (в том смысле, что нет еще традиций дорожного гостеприимства и взаимной помощи), или же бедность наша в этой области, малочисленность автомобилей, когда человек за рулем все еще чувствует себя особенным, отделенным от прочих граждан дверцей с замком и небьющимися стеклами… В последние годы больше становится машин, больше туристов, мы ввели, наконец, «автостоп», но мало что изменилось на дорогах. Я часто вижу на Ярославском шоссе, под Мытищами, где какая-то автобаза, — вижу кучку людей, стоящих на обочине; они голосуют, подняв кверху черные и желтые прямоугольники номеров, снятых с машин; они размахивают этими номерами, давая понять, что просится в кабину отнюдь не рядовой пешеход, а свой же брат, шофер… Но редко, редко тормознет около них какой-нибудь самосвал.
Тем более я удивился, когда этот парень остановил возле меня «Волгу». На сорок третьем километре от Москвы, на пустынном вечереющем шоссе, без просьбы, без какого-либо знака с моей стороны, — «Волга», шедшая на приличной скорости, рвавшая с упругим и ровным гулом пленку дорожной слякоти, вдруг сбавила ход, затормозила, рисуя на асфальте две серебряные колеи, остановилась. Он приоткрыл дверцу:
— В Москву? Садитесь, подкину. — И добавил, догадавшись по моему нерешительному лицу: — Да нет, я денег не возьму. Садитесь.
У меня же действительно была в карманах только мелочь на автобус, и я голосовать не решался в тот день.
— Боюсь, как бы не запачкать, — сказал я. — Полем шел, сапоги очень грязные.
— Ерунда. Давайте-ка, давайте.
Получилось, что он меня еще упрашивает. Я быстренько забрался внутрь, обстучав налипшую к сапогам грязь; без толчков, будто катясь под горку, «Волга» набрала ход, и даже не слышно было, как он переключает скорости.
У него было умное, спокойное, чуть замкнутое лицо, — с тем непроизвольным выражением достоинства и значительности, какое приобретается только вместе с настоящим жизненным опытом; но все-таки он выглядел молодо, не старше тридцати лет. Посматривал на меня дружелюбно и осторожно, — наверное, не хотел смутить слишком пристальным вниманием. Он мне сразу понравился, этот парень.
И машина его мне понравилась. Я не заметил самодельных блестящих цацек, дополнительных фонарей, зеркалец, вентиляторов, плюшевый тигр не лежал у заднего стекла. Чувствовалось, что над машиной не трясутся или пуще того — не сотворяют из нее некую священную, изукрашенную кумирню на колесах. Она была автомобилем, средством передвижения, и только. Все вещи, в конце концов, похожи на своих обладателей, и «Волга» была чем-то похожа на этого парня с простым, спокойным и умным лицом.
Разговорились. Он сказал, что работает в научно-исследовательском институте, вот здесь, неподалеку, а живет в Москве. Каждый день ездит туда и обратно.
Ехал он великолепно. «Волга» шла как по невидимой, туго натянутой нитке, цепко держала мокрое, в рыжих заплатах полотно дороги. Незаметно, неощутимо сбавляла скорость на поворотах, без натуги брала подъемы. Парень, казалось, не следил за нею вовсе, — она сама чуяла неожиданный перекресток, прячущийся за ельником, крутую спираль спуска в овраг, сутулую спину мостика, похожего на трамплин. Впрочем, если они ездили тут каждый день, то немудрено, что помнили дорогу наизусть — и машина, и парень.
Был конец ноября с гнилой предзимней погодой. Поутру сеялся дымный дождь, а теперь, к вечеру, повалил необыкновенно густой, липкий и дряблый снег. Он летел как-то наискось, неуверенно вихляясь в воздухе; развесил на проводах рваные полосочки марли, небрежно, неопрятно облепил столбы, заборы, мокрые стены изб. Деревья в перелесках вдруг сделались пухло-толстыми и покачнулись в разные стороны, как пьяные. Коснувшись асфальта на дороге, снег мгновенно таял и только пузырился, взблескивал в лужах, — они словно кипели.