Он стоял перед ней очень прямо, вцепившись рукой в крышку парты, и рука у него побелела, но еще сильней побелело закаменевшее лицо, почти до мертвенной синевы.
— Садись, садись!.. — поспешно сказала учительница, а он не услышал ее. Он и потом ничего не услышал, — ни того, как она вызывала остальных ребят, ни шепота за спиной, ни дребезжащего звонка, с которым просунулась в двери школьная сторожиха.
Он пришел в себя, когда в классе стало тихо и пусто. Он подождал еще немного, нашарил в парте кепку, надел ее и побрел к двери.
Они ждали его у крыльца — и Двухголовый, и все старшие мальчишки, и даже несколько девчонок. Они смотрели, как он медленно спускается по ступеням, и лица у них были тоже закаменевшие, и глаза были холодные и тусклые, словно подернутые ледком.
— Фриц, — сказал Двухголовый. — Гад. Фашист.
Он остановился. Он смотрел им в глаза и сознавал, что объяснять и оправдываться бесполезно. Они сейчас не здесь, перед школою, а далеко — в чадящем, замершем, голодном городе.
…Одиннадцать лет назад мать и отец выбирали ему имя; отец хотел назвать сына Львом, Левушкой, а мать настояла на имени Фриц — на красивом, как ей казалось, имени. Разве могла она подозревать, что спустя десять лет сын будет ненавидеть это имя, и начнет скрывать его, и сжиматься от страха при мысли, что оно станет известным…
Он смотрел на ребят и понимал их, всю их неразумную, слепую ненависть к этому имени, но и его самого душила такая же ненависть; он сжал кулаки и шагнул вперед, готовый драться один против всех, драться жестоко и яростно…
— Федор, — вдруг сказала учительница. — Послушай, Федя… — Она подошла, моргая от смущения, заглянула ему в лицо и поправила кепку на голове. — Второго урока у нас нынче не будет. И ты, Федя, и ты, Антипов, и все остальные ребята пойдут со мной на экскурсию в лес… Ну, что же вы? Быстренько!..
Они шли по яркой, сухо шуршащей дороге, — впереди реденькая толпа мальчишек и девчонок, за ними Федор, а позади всех учительница. Солнце еще пригревало, и чувствовалось, как теплые лучи опахивают лицо, когда выходишь из тени на свет. Синичьи стайки перелетали с дерева на дерево, и с каждой ветки, задетой птицами, текли вниз легкие листья.
Учительница двигалась осторожно, прижав ладони к животу и стараясь не поскользнуться, щеки ее горели; она следила за Федором, видела, как медленно сокращается расстояние между ним и остальными ребятами, — и ощущение стыда и собственной вины, самое жгучее да испытанных за всю жизнь, не покидало ее.
КОКУРКИ
— Бабушка Поля, возьми за кокурками!
Бабушка Поля вешает на локоть корзину, кладет в нее крупно посоленный хлеб, бутылку с водой, кузовок-набирушку, ножик с отломанным кончиком. И пока все это делает, отвечает мне, как маленькому ребенку, растягивая слова:
— Да куда же тебя брать, милый! Я на Филино болото иду, далё-око… Пятки намозолишь, коленки заскрипят, покуда доберешься-то!
— И пускай скрипят! Возьми…
— Я тебя угощу кокурками, как ворочусь. Пошто тебе идти?
— Сам хочу! Возьми…
— Прилипчивой мухе, знаешь, чего бывает?
— Возьми!
Бабушка Поля начинает сердиться. Если еще немножко поканючить, — выпроводит вон. Но я до того хочу отправиться на Филино болото, что решаюсь на последнее средство. «Ну и пускай», — обиженно говорю я бабушке и ухожу.
За изгородью у меня уже припрятана корзина, я украдкой вытаскиваю ее и огородами бегу к речке. Надо опередить бабушку Полю, проскочить раньше нее мост и домчаться до лесной опушки. А там — будь что будет…
Прижимая к боку корзинку, я что есть духу несусь по дороге. На опушке кусты малинника. В них можно схорониться и подождать бабушку Полю.
Я верю, что она меня не прогонит. Хоть бабушка Поля мне и не родная, она все-таки очень добрая.
Я узнал ее весной.
В начале войны мы уехали из города в глухую северную деревню. Вскоре у меня заболела мать. Жили мы у чужих, помогать нам было некому. А уже пришло время копать огород, налаживать хозяйство…
Однажды, когда вечером я сидел на меже и разглядывал мокрые мозоли на руках, прибежала незнакомая женщина. Прямая, тонкая, на высоких ногах, и я сначала подумал, что она молодая. И только когда пригляделся и заметил морщины на темном лице, седые волосы и сухие, дрожавшие пальцы, понял, что ей много лет. Это и была бабушка Поля.
Она мне показала, как правильно держать заступ, потом принесла тяжелый пест от деревянной ступы, и мы сажали картошку, пробивая в земле ямки этим пестом. Вышло быстро и ловко.
Пока мать лежала в больнице, бабушка Поля кормила меня, чинила одежду и очень не любила, когда я благодарил. А перед возвращением матери сказала:
— Ты говори, что помогали, мол, все… Тут, мол, так заведено — миром помогать.
И я ничего не рассказал про бабушку Полю.
Вскоре мать поступила служить в райисполком, стала уезжать в район. Я опять оставался один, и опять незаметно прибегала ко мне бабушка Поля…
Из кустов, где я сижу, видна дорога. Откинув назад легкую голову, бабушка Поля идет быстро, и слышно, как поскрипывает ее корзина. Ближе… ближе… Сейчас я выскочу и… Но бабушка Поля вдруг останавливается, поворачивает голову и говорит:
— Не иначе как в малинник забрался. Ну-кась, объявись, нечистой дух!
Вот тебе на! Как она узнала?! Смущенный, лезу я из малинника. Бабушка Поля стоит прямая, сердитая, рот сжат. Но большие серые глаза ее блестят на скуластом лице и прижмуриваются от смеха. Потом она прыскает, как девчонка, машет рукой и отступается:
— Что с тобой поделаешь… Шагай следом, да гляди не хнычь!
Так я и знал, что согласится!
Мы идем по заросшей, давно не езженной дороге. Чем дальше, тем лес темнее и глуше. Кусты можжевельника голубыми шалашками встают у обочин, путь перегораживают поваленные стволы елей. Пахнет скипидаром. Сыро и душно. До Филина болота километров двенадцать. Впереди еще добрая половина пути, а я уже устал. Так и тянет присесть, да боюсь, как бы не стала браниться бабушка Поля.
Она, видно, сама догадывается. Выбирает на поляне сухое место, ставит наземь корзину. Мы отдыхаем, прихлебывая из бутылок воду, теплую и кисловатую, с пузырьками воздуха. Она кажется очень вкусной.
Вдруг устоявшуюся тишину нарушает негромкий хруст. На другой стороне поляны раздвигаются лопоухие осинки. Какой-то зверь!
Я торопливо толкаю бабушку Полю локтем.
Среди листьев просовывается низко опущенная башка, острая холка в бурой шерсти, загребающие вовнутрь лапы. Тыча носом в траву, вываливается здоровый медведь.
Бутылка выскальзывает из моих рук; я хочу крикнуть и не могу — только шевелю пальцами да громко глотаю… Вот сейчас, сию минуту, зверь поднимет башку и заметит нас!
— Ты его не замай, — тихонько говорит бабушка Поля. — Ничего. Поглядит и уйдет, он в эту пору нестрашной…
Она не объясняет, почему не надо бояться медведя, и не успокаивает меня. Но мне от негромких ее слов сразу делается легко, весь страх куда-то пропадает.
Наверно, медведь и вправду теперь не страшный. Даже, немножко смешно глядеть на него — не видит нас и роется в земле, как поросенок. Вот он задрал голову, привстал на дыбки и тянет носом. Изо рта у него, как цигарка, торчит корень.
Наконец он учуял, что тут люди. С места, как подброшенный, кинулся и пропал в кустах.
— Воду-то пролил! — укоризненно говорит мне бабушка Поля. — Ах, неладной…
И только теперь я вижу, что из моей бутылки вытекают последние струйки воды.
Помельчал ельник, куда ни глянь — кочки, укрытые мягким мхом. Тут вьется глубокая тропинка, проложенная бабами-ягодницами. По ней мы и вышли на болото. Оно большое.
Желтые мхи разостлались на три стороны до горизонта. С краев еще растут чахлые сосенки с елками, а дальше их нет, и над болотом вольно гуляет ветер, катя волны по седым зарослям травы белоуса.
Кокурками зовется в наших местах морошка, летняя медовая ягода. На каждой кочке лежат кокурки — желтые, прозрачные, будто слепленные из восковых шариков. Положишь ягоду в рот, — она сама растекается, только глотай сок да выплевывай мелкие косточки.