Разумеется, хуже станет в школе без Дмитрия Алексеевича. Но если Лыков надумал уехать, он все равно уедет, ничего не попишешь. Так устроено в жизни, что людям нужны перемены, всяческие переезды и странствия по земле: уезжают из школы учительницы, уходит из деревни молодежь, кто в армию служить, кто учиться в город, кто на фабричную работу. Жизнь теперь такая.
Ладно, пусть едет Дмитрий Алексеевич. Тимофей напоследок подсобит ему, проводит Веру Ивановну до телефона. Чтобы не плутала в трех соснах…
Эх, конечно, другую бы жену Дмитрию Алексеевичу! Вот хотя бы сестру Паньку: через годик заматереет девка, ой-ой какая сделается. Мимо не пройдешь! Или такую б жену, как продавщицу Валя Желтякова. Продавщица своего мужа (если тот пьяненький) на руках носит. Руки у нее, как ноги. А плясать пойдет Валя Желтякова, дробить крутую полечку, сторонись, народ, как бы не зашибла сгоряча. Половицы играют волнами…
За такой женой не скиснешь, говорят мужики в деревне.
4
Тимофей провел Веру Ивановну низким берегом; перелезли через упавшие деревья, скользкие и бородатые от мутно-зеленой тины; перепрыгнули несколько ручейков, невидных в густой осоке и с такою холодной водой, что ступни ошпаривала. Здесь, в этом месте, ключи бьют; из неведомой глубины, из недр земных просачивается мертвая железная вода. Земля и трава окрашены ржавчиной, тускло-ржавая пена собирается в бочажках. Пахнет кисло, как в деревенской кузнице. А зимой, когда снега ложатся, весь этот низкий берег делается кроваво-красным и дымящимся, не замерзает железная вода, пропитывает снег, превращает его в кровяной студень.
Гиблое место. Но и тут люди приспособились работать — косят жесткие болотные травы. Сюда машину не затащишь, приходят с ручными косами; на косе грабельник приделан, такая деревянная плашка с зубьями. Срежет коса хрустящую перепутанную осоку — и сразу отгребет в сторону. Чтобы высохла трава, ее подымают над затопленной почвой. Из жердей вешала сколочены, а то елка сухая воткнута, и на ней, на древесном скелете, развешивают охапки травы… Окаянная работа, маетная, однако позарез необходима. Нету в колхозе богатых сенокосов, мало чистых лугов, а скотину все-таки надо кормить.
Отец Тимофея, когда сенокос начинается, не всегда ночевать приходит домой: бригада его мотается по лесам да по болотам, что твоя геологическая партия. И каждый год снаряжают такие экспедиции за сеном.
Тимофей думал об этом потому, что надеялся здесь, на Ручьях, встретить отца. И верно — показался из-за елошника батя с охапкой мокрой осоки. Штаны засучены, гимнастерка распояской, смешно бугрится на спине: видать, шерстяным платком запеленал свой чирей.
Тимофей даже губы скривил, разглядев пропитанную водой, в ржавых разводах гимнастерку и штаны, намокшие до того, что шуршали и посвистывали, как брезентовые, и этот чудной горб на отцовской спине.
— Эва, — сказал он, — угваздался! Ты это что же? Ты зачем на работу пошел?!
Батя поздоровался с Верой Ивановной, опустил наземь траву и вытер белые, словно распаренные, руки.
— Ладно, не ругайся… Вы куда направились?
— Наше дело, — сказал Тимофей. — А ты — марш домой! Как иностранец, русских слов не понимаешь!
— Да ничего, — батя погладил горб на спине, — полегчало. Я от этой гимнастики расшевелился. Только вот курева нету. Подмокло у нас курево. А так ничего.
— Захвораешь, сковырнешься — кому за тобой ходить?
— Авось обойдется.
— Дак вчера в лежку лежал!
— Не шуми! — прикрикнул батя полушутливо, полусерьезно. — Лежал, да опять побежал. Я такой.
Батя у Тимофея действительно такой. Не от мира сего… Куда ни пошлют, какую работу ни дадут — согласен. Безответный человек, артачиться не умеет. При его специальностях, при его мастерстве можно гоголем держаться, а он покладистый, поперек слова не скажет. Вот и гоняют его — навоз возить, картошку рыть, траву по болотам окашивать. Хоть грязная работа, хоть женская, батя пойдет и сделает.
Бывало, мать смеется над ним, говорит:
«Сергеич, кто из нас корень в доме?»
«Ты», — батя отвечает.
«Кто из нас мужик?»
«Ты».
«Осознал все ж таки?»
«Осознал».
«И тебя совесть не грызет, дорогая моя Сергеевна?»
Мать имеет право насмешничать. Ушла из колхоза на торфоразработки, теперь трактор освоила. Главные деньги в дом приносит.
«Ну-к что ж… — бывало, отвечает батя, ничуть не смущаясь и не совестясь. — Я такой. Сама выбирала, теперь не хнычь».
Тимофей разговаривал с батей, а сам оглядывался: что-то голосов не слыхать на Ручьях, людей не видать. Две бабы развешивают осоку, да ковыляет в кустах инвалид Еремеев на деревянной ноге. А больше народу нет.
— Где же команда твоя?
— В том и дело, — объяснил батя, хмыкнув. — От команды три с половиной героя осталось… Молодежь-то празднует, все девчата в Шихино покатили.
— Почему? Что за праздник?
— А День космонавта.
— Ври!
— Знаешь, был такой в библии космонавт: Илья-пророк? По небу катался на колеснице.
— Ай, верно ведь — ильин день! Забыл я… В Шихине-то небось все конторы закрыты?
— Не знаю, сынок, про конторы. А вот моя команда загуляла, это уж точно. В полном составе, стервецы, двинули, я и ахнуть не успел.
— Валяй, надрывайся за них, — сказал Тимофей совершенно таким же тоном, каким эти слова произносила мать.
Батя глянул искоса.
— Авось, — ответил он, как всегда отвечал матери, — авось не пропадет мой скорбный труд, — и засмеялся вместе с Тимофеем.
Это у них вроде игры было: Тимофей в разговоре копирует кого-нибудь, повторяет любимые выражения матери, сестры Паньки, других знакомых людей, а батя должен угадать, чьи это слова, и должен ответить впопад. Нравилась им такая игра. И еще нравилось, что никто про нее не знает, только они двое.
— И вы на гулянку в Шихино?
— Да вот, — Тимофей кивнул на Веру Ивановну, — надо проводить к телефону. Шкурки заодно хотел сдать.
— Ты ж не собирался?
— А тут собрался.
— Есть причина?
— Есть.
— Ну-ну.
— Батя, правда, иди домой, а?
— Курева бы, — сказал батя. — Закурить бы нам с Еремеевым, сразу бы дали шороху… Докосить-то немного, всего ничего.
Батя, конечно, не знал, что Тимофей балуется куревом. И нельзя было Тимофею отдавать махорку, лежащую в кармане: заподозрит батя, присматриваться начнет. Больше не покуришь. Но таким усталым и осунувшимся было отцовское лицо и так понимал Тимофей всю отцовскую боль от распухшей, обвязанной платком поясницы и холод от мокрой одежды, от ледяной воды под ногами, что не выдержал.
— На, — сказал Тимофей, — есть у меня. Случайно захватил из дому. — И высыпал пригоршню крупной колючей махры в подставленную ладонь.
— Вот это здорово, — сказал батя. — Это сила! И бумажка найдется?
— И бумажка.
— Ну ты гляди! Повезло.
Они посмотрели друг на друга, усмехаясь, и что-то сообразили невысказанное и остались довольны безмолвным своим разговором. Конечно, батя догадался обо всем, прочитал мысли Тимофея и оценил жертву, на какую идет Тимофей. Батю не проведешь…
— А я случайно ремень забыл, — сказал батя. — Дома оставил.
— Тебя самого, — ответил Тимофей, — поперек спины ремнем… И не грусти.
Глава шестая
1
Унылые болота простирались окрест, пустынные кочковатые болота под цвет шинельного сукна. Кое-где торчали жесткие космы багульника со сморщенными, будто поджаренными листочками; темнели окошки густой воды, похожей на кофейную гущу. Иногда попадалась кривая сосенка у дороги, вся в странных лохмотьях — фантастическое существо, какая-то лесная шишига… Да и сама дорога была фантастической, сплошь устилали ее белые кости. Вера Ивановна поразилась вначале и не сразу поняла, что это не кости, а полусгнившие березовые жерди белеют в торфяной колее.
Маленький вездеход, именуемый обычно «козлом», довольно бойко пробирался через топи, кренясь и качаясь, хлопая брезентовым тентом, и белые кости хрустели под его колесами. Вера Ивановна с Тимофеем пристроились на заднем сиденье. Впереди за баранкой грузно и прочно сидел старик в военной фуражке, в грубом толстом свитере, смахивавшем на кольчугу. Как узнала Вера Ивановна, это был председатель колхоза, некто Федор Федорович. Рядом с ним, повернувшись вполоборота, неустойчиво прилепился другой старик в интеллигентных очках без оправы, в плаще болонья и с расстегнутым портфелем. Кто это, Вера Ивановна еще не знала.