Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Некоторые синицы и воробьи живут у Леши постоянно. Он их кормит зимой. Ежедневно бегает на станцию, в продуктовую палатку, забирает сметки — хлебные и сухарные крошки — и приносит птицами А те сидят по кустам, ждут. У них единственная надежда на Лешу.

В февральскую стужу, когда мороз в стены стреляет, воробьи и синицы сидят нахохленные, встопорщенные. Как пуховые шарики. То одну лапу подожмут, то другую. Мерзнут голые лапы. А из клювов вылетает белый парок, меленькое птичье дыхание. В самый жуткий мороз пар виднеется отчетливей, и тогда похоже, будто птицы папироски курят.

Леша сыплет крошки, пахнущие ванилью и магазинной затхлостью, а птицы спархивают с кустов и садятся ему на плечи, на воротник, на пограничную фуражку. Бывает, обкапают, но Леша не сердится, потому что нечаянно же.

Сначала мать не одобряла Лешиных затей. Но постепенно привыкла. Сметая со стола крошки, кричала: «Ленька, снеси твоим дармоедам!» Но Леша предположить не мог, что мать когда-нибудь кинется защищать птичьи гнезда… Пускай не из-за самих птиц. Пускай из-за Леши, но мать переживает и чуть не плачет…

Леша тоже готов расплакаться, и жалость, которую он чувствует к матери, еще больше расстраивает его. Однако он понимает, что уговаривать бригадира бесполезно. Ничего не поделаешь, надо березы пилить. Хуже будет, если бульдозер шарахнет по деревьям, с корнями вывернет… Кто-то должен взять ножовку и пилить.

Сегодня Леша узнал, что не всегда бываешь добрым. И не хочешь обидеть, да получается. Например, нельзя же по траве не ходить совсем. И нельзя, чтоб деревья мешали электрическим проводам. Тут ничего не поделаешь. Иного выхода нет. Конечно, отчаянный переполох начнется в березах. Страшно будет птицам, худо… Как раз у них второй выводок. По многим гнездам сидят голенькие, желтые, с раскрытыми клювами. Леша это видел, когда птенца-найденыша подкладывал…

Но еще хуже, если бульдозер приползет.

Через кусты Леша пробрался к забору. Там было сумрачно, душно; паутина блестела на черных сухих веточках. Стволы берез ровно и невесомо тянулись вверх. Они были сероватые, в точках и крапинках, будто обернутые газетной бумагой. А в переплетениях веток, вверху, еще держалась тишина, и никто там не шевелил зубчатые мелкие листья.

Там, наверху, затаились. Ждали.

— Подожди, Ленечка, — сказала мать шепотом, возникнув у Леши за спиной. — Может, не будем? Давай завтра, ладно?.. Ну, чего там, пусть ругаются… Не беда. Отдай ножовочку-то, отдай…

Сколько раз Леша встречал материнский взгляд, обращенный к нему, взгляд тревожный и скорбный, редко — ласковый, чаще — сердитый, привычный настолько же, насколько привычны материнские руки, голос, запах материнского тела. Но в эту минуту в Леше отозвалось что-то особенное, незнакомое; что-то сильно толкнулось в нем, прорываясь наружу. Он ощутил такую близость к матери, какой не знал никогда.

Мать стояла с протянутой рукой. На пальцах, сморщившихся от стирки, шелушилась мыльная перхоть. Так и забыла вытереть…

Та близость, что Леша испытывал, та жалость и нежность были совсем новые, неожиданные. Он понимал их. Он их осознавал, чего не бывало раньше.

Мать ожидала, как маленькая, что он ответит.

— Я все сделаю, — сказал Леша. — Ты не беспокойся. Я все сделаю хорошо.

Глава пятая

1

Стемнело; замирает поселок. Давно вернулась с завода дневная смена, давно ушла на завод вечерняя. Теперь только изредка пробегут люди с поезда, мелькнут бесплотные тени под фонарем, облепленным мошкарой, донесется кваканье транзистора, висящего на руке, как авоська. Но вот и людей нету, и транзисторов не слыхать, и окна в поселковых домах, желтевшие в запыленной листве, гаснут, проваливаются во тьму.

Вдруг ступенчатый грохот, железное еканье, треск — сумасшедший мотоциклист пронесся по улице.

После него тишина еще невозмутимей.

Степан Авдеич сидит на ступеньках крыльца, а ниже, у его сапог, примостилась Лида Копылова. Привалилась к бревенчатой стене, закинула голову в косынке, незряче смотрит в мутнеющее небо с мелко накрошенными звездами.

Давно плетется у них неспешный, сам собою текущий разговор.

— Чтобы учить, — негромко говорит Лида, — не надо воображать, что ты лучше других. Тогда может что-нибудь выйти… А я что делала? Профессию мне родители выбрали. Работать начала без души, без любви, без желания… Как автомат с пластинками. Бросят монетку, он забубнит. Зато убеждена была, что никогда не ошибаюсь. Ох, стыдно… Учила, наставляла, командовала. И все с апломбом… Теперь страшно вспомнить. Не понимала, что с детьми тоже надо по-человечески говорить. Им наплевать на апломбы. Им важно чужое сердце почувствовать. Если б я разревелась на уроке… от обиды, от радости… если б переживала вместе с ними… они бы человека увидели, и это дороже, чем про моря и горы затвердить. Умом-то ничего не помнишь. Только сердцем помнишь, и воспитать только сердцем можно.

Еще раз пронесся по улице мотоциклист, грохоча, стреляя узким пучком света по деревьям и крышам. Донесло с дороги сухой кисловатой пылью. Под забором, в полегшей малине кто-то вздохнул и зачесался, наверно, собака бродячая.

— Вернешься? — спросил Степан Авдеич.

— Куда?

— Ну, преподавать. В школу.

— Не знаю… Я тут в одно место устроилась. Думала — временно. Двойняшек-то моих кормить надо. Без надзора не бросишь… Вот я из-за них устроилась, а теперь и сама работа понравилась… Вообще-то хороших мест много. Но прежде, чем выбирать, надо… надо, чтобы в тебе проснулось что-то живое. Забота, тревога за других, совесть, чувства человеческие… Тогда можно браться. Кем хочешь работай, где угодно живи, — все равно получится настоящее. Это как семечко с дерева. Его ветром будет носить, закружит… Но если живое оно, так и на камнях прорастет.

— А ты живая теперь? — спросил он.

— Я живая. И счастливая.

— А раньше не была? Счастливая-то?

— Ну, как же! — ответила Лида со смешком. — Бывала! Сто раз подряд… Однажды вот такая счастливая с мужем под ручку иду. В городе, по улице… Навстречу мальчишка едет на самокате, и ему новые брюки обрызгал. И он этого мальчишку ударил. За брюки. А мне ничегошеньки, я дальше иду, по-прежнему счастливая… Вот как бывало.

Она смеялась над собой. Откровенно и просто смеялась. Никогда Степан Авдеич этого не умел, хотя достаточно было поводов. Такой смелости у него не хватало. И временами он боялся Лиды, страшновато делалось от ее характера, шального характера, безудержного по-бабьи. Характера, который петлять не способен. Но который может занести черт-те куда, как груженая машина на повороте.

Таких, как Лида, в молодости называют «чума». Наверняка Лиду так называли. Чумовая девка. Если влюбится, так безоглядно, разрешения спрашивать не станет. А разлюбит — все расколотит на черепки. Не нужны компромиссы. Вот занесло на первом повороте, не ту профессию выбрала. Другой бы тянул помаленьку, притерпелся. Эта же крутанула руль на полный оборот, все заново начала.

И никогда ведь не пожалеет.

Зимой Степан Авдеич как-то зашел к ней — дымоход понадобилось исправить. Узнал, что горюет: не с кем двойняшек оставлять. Согласился присмотреть за ними недельку-другую; что за услуга, пустяк, чепуховина… Все равно заботами не обременен. А Лида потом в лепешку для него расшибалась: и кормить взялась, и обстирывать, и полы надраивать. Не умела она расплачиваться копейка в копейку, и заикнись только Степан Авдеич — последнее бы ему отдала.

Господи, что вышло бы из этой женщины, если бы люди всегда ее понимали, если бы шли к ней с добром, если б поддерживали и помогали, когда запутается!..

На краю земли неприметно родился слабенький рокот, будто зябкая невольная дрожь прошла по лесам и полям; рокот усилился, поднялся выше. Над маковками сосен, похожими сейчас на застывший дым, блеснул винно-красный огонек и расплывчатый зеленый. Шел самолет. Завспыхивала, застрочила мигалка под самолетным брюхом; вспышки казались тревожными, словно бы там, в звездном крошеве, кто-то заблудился и звал, звал на помощь… Ушел самолет. Было видно, как он заслоняет звезды, а потом теряется, исчезает среди них.

40
{"b":"841315","o":1}