Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Маруська сжевала булку, а потом что-то ей не понравилось. В отчаянии Демка увидел, как она ставит торчком хвост и нацеливается на заграничных детей. Демка уперся что было мочи, — но попробуй-ка затормози на асфальте! Маруська поволокла его за собой, она ошалела от криков, от бензинного чада, от автомобильных гудков; она даже лягалась. Демка видел, как дети попрыгали обратно в машину. «Но!.. но!..» — вскрикивал старик и отмахивался киноаппаратом.

В последний момент подоспел дружинник с поста ГАИ. Он перехватил цепь, потянул, приседая от натуги, — Маруська пустила пар из ноздрей и сдалась.

— Ты что вытворяешь? — шепотом сказал дружинник. — Рехнулся?!

Дружинник был из нашей же деревни, шофер Николай Киреев, человек тихий и незлобивый. Но ведь он стоял на посту. Нес ответственность за происшествие. И, конечно, не мог допустить безнаказанности.

Он ликвидировал пробку на шоссе, разогнал зрителей, а Маруську привязал около милицейской будки. До вечера она стояла у этой будки, рядом с потерпевшим аварию фургоном и тремя побитыми мотороллерами. А Демка сидел в унылой компании водителей, у которых отобрали права.

Сдав дежурство, Киреев отвел Маруську в деревню и нажаловался Демкиному отцу. Зуев-старший не любил, чтобы в его жизнь вмешивались официальные лица. Он еще не забыл, как в минувшие годы наведывались к нему разные инспекторы, контролеры, которые обмеряли усадьбу, пересчитывали белых мышей, интересовались доходами. Нервы у Зуева-старшего поистрепались-таки.

И когда Киреев сообщил, что Демка устроил пробку на шоссе, что иностранцы кормили корову и засняли все это безобразие на кино (неизвестно с какой целью), Зуев-старший снял с пояса ремень и сказал Демке:

— Поди сюда, тунеядец.

Трижды пытался Демка потерять Маруську. Но как потеряешь, если она лиловая, безрогая и на всех нормальных коров не похожа? Добрые люди приводили Маруську домой, а Демке доставалась очередная таска.

Демка пробовал заболеть, пробовал не ночевать дома; наконец устроил откровенную забастовку… Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не приехали к Зуевым дачники.

Уже в середине лета вдруг появилась какая-то спокойная маленькая женщина (учительница пения, как выяснилось) и сняла пустовавшую терраску. У женщины было двое дочерей-близняшек.

За свою жизнь Демка всяких девчонок видел, таких и эдаких. Но тут Демка удивлялся, как в хорошем кино. Девчонки совершенно не отличались друг от друга, будто нарисованные под копирку. Были озорные. И до невозможности тощие. Казалось, у них и силы-то нет никакой: ручки-палочки, ножки-щепочки, на бледных лицах одни живые глаза таращатся, — но девчонки круглый день с визгом носились по своей терраске и по двору. Даже забор сломали.

— А ведь больные небось! — недоуменно сказал Демка матери.

— Нет, ты не бойся, — ответила мать. — Они просто хиленькие, не окрепли еще.

— А отчего хиленькие?

— Ну, родились слабыми, хворали часто. И недавно, вон, хворали опять. А живут без отца, нелегко живут…

Трижды в день смолкали девчонки, утихомиривались, — когда приходили на хозяйскую половину за молоком. Приносили с собой пол-литровые стеклянные банки, молча ждали, пока им нальют. А потом, сидя на крыльце, медленно пили это молоко. Пили не с удовольствием, не с отвращением, а так, будто принимали безвкусное лекарство.

— Мамк, они поправятся с молока?

— А чего ж, — говорила мать. — Молоко у нас хорошее, грех жаловаться. Отбою от дачников нет!

И вправду, все чаще к Зуевым наведывались женщины с ребятишками, спрашивали парного молока. Мать отказывала, сердясь и смущаясь: мол, своим детям едва хватает. А люди просили, уговаривали, как будто не могли без этого молока прожить… Странно это было, непонятно. Демка теперь задумывался, отчего так происходит. Вот ему, Демке, начихать на это молоко, а девчонки-близняшки пьют и глазами примеривают: сколько еще осталось в баночке?

Не сразу разберешься, как люди на свете живут.

Проходят своим чередом летние месяцы; незаметно проходят, вроде бы медленно. А глянь — уже осень близка.

Опять я каждый день встречаю Демку то у санатория, то на берегу речки, то возле железной дороги. Демкины белобрысые волосы совершенно выгорели и похожи на льняную паклю; он поздоровел, похудел, нос у него лупится. Он ходит босиком, и ни у кого в деревне я не видел таких черных, как печеные картошки, пяток: пятки трескаются, и Демка мажет их еловой смолой.

Он больше не покрикивает на Маруську; не гордится ролью пастуха, но и не стесняется. Он просто спокоен, как человек, делающий привычную работу.

Маруська не меняется, вся такая же лиловая, вислопузая; никак ей не отъесться в нынешнее засушливое лето.

А мальчишки Демку перестали дразнить.

БРАТЬЯ ЛЕГОШИНЫ

Ох, какой трудный, какой небывало жаркий июль нынче… Днем даже на березах привядает ошпаренная солнцем листва; никнет, сморщивается пыльная трава на обочинах; ершатся покоробленные от жары, хрустящие драночные крыши на избах, а черные толевые крыши текут, плавятся, смоляные сосульки свисают с карнизов, вытягиваются нитями до земли… Два дома сгорело в деревне. Почти все колодцы пересохли, и со всей округи ходят за водой к дому Легошиных, где в старом, склизко-зеленом и кривом колодце с бледными поганками, растущими внутри сруба, еще осталась вода. На усадьбах ни лук не родится, ни свекла, ни огурцы, даже картошка в росте остановилась. Кто водит клубнику — поливает ее по вечерам, таскает ведра на коромыслах, но клубника все равно плоха, и редко хозяева везут ее на продажу, — ягоды мелкие, деревянистые и какие-то шершаво-колючие, как головки репейника.

Давно, давно не было дождей; утром на горизонте, в той стороне, где Москва, вспухает мутная пелена, растекаются тучи с размытыми грязными краями, будто кто капнул чернилами на мокрую бумагу, — но к полудню пелена рассеивается, по-прежнему высоко, чисто выцветшее небо, и долго не тают в нем отчетливые, снежно-мерцающие полосы от реактивных самолетов.

Нашу столярную мастерскую приспособили под временное жилье для погорельцев, а столяров перевели в сарай. Он стоит в глубине колхозного сада, темный, обшитый мягкими и как будто замшевыми досками, сгнившими у земли. Прежде тут хранили садовую технику, и в сарае еще пахнет нефтью, купоросом, на земляном полу яично-желтые, ядовитые пятна от химикатов. А на железную крышу, проржавленную, слоистую, кое-где даже просвечивающую, как мешковина, падают яблоки. Нынче много червя плодожорки, и все стукаются о крышу, катятся, подпрыгивая, мелкие яблочки с круглой, запекшейся дыркой на зеленом боку.

Яблони тут старые, посаженные, наверно, еще в тридцатых годах. Они уже не дают прироста, они кривые, осевшие к земле, с кривыми раздутыми сучьями, с дуплами, с трещинами на лохматой коре. Вишенник тоже старый, его совсем затянуло, заплело корневой порослью, и в нем сумрачно, как в лесу, и на шелушащихся вишневых стволах белеют грибы трутовики.

И еще мне видно шоссе, — оно пролегает между садом и нашей деревней. В просветах листвы горбится лента асфальта, серая с рыжими проплешинами, и над ней складчато волнуется, дрожит воздух. По шоссе непрерывно идут машины, панелевозы и самосвалы, алюминиевые трайлеры с надписью «плечевой рычаг», междугородные бешеные автобусы, цистерны с молоком, а по субботам и воскресеньям — «Победы» и «Волги» частников, забитые узлами, продуктами, детьми, с матрасами на багажниках, с грудами батонов у заднего стекла; бренчащие, разбитые колымаги загородных таксистов и небрежно помытые, поцарапанные, великолепные, низко и бесшумно стелющиеся машины дипломатов, едущих в Загорский монастырь.

И еще мне виден завод, — слева, подступая к нашей деревне и саду, он высоко над макушками берез поднял пятнистые, бетонные свои корпуса, портальные краны, щербатые кирпичные трубы; на заводе мощно и глухо, с подземным гулом, бьет паровой молот; ревут, задыхаясь, двигатели на испытательных стендах, лязгают на путях составы… И я невольно слушаю все эти шумы и гулы и еще слышу, как надо мной на железную кровлю все падают, катятся, позванивая, мелкие яблоки.

65
{"b":"841315","o":1}