В мастерской работают два брата Легошины и хромой старик Горбунов, инвалид войны. В работе, волей-неволей, проглядывает характер человеческий, и мне любопытно смотреть на этих людей, замечать, какие они разные, несхожие даже в мелочах.
Горбунов, человек пришлый, обошедший на своем веку немало городов и областей, работает привычно, как-то механически, особенно не затрачиваясь; начинает работу по часам и кончает по часам, и одинаково размеренно двигаются его широкопалые, черные, обезьяньи руки, всё в одинаковом ритме, по утрам и к вечеру, словно не устает он, словно нет для него жары и прохлады, дел потрудней и полегче; и всегда одинаково равнодушное выражение на его косоватом, сером лице с серой щетиной, тоже всегда одинаковой, будто она выросла однажды, да так и осталась навсегда.
Младший Легошин, Васька, работает лихо. Ни мастерства, ни сноровки он еще не приобрел, но есть у Васьки живая сообразительность, хитрость, удачливость — отрежет на глаз, топором тюкнет, воткнет — и вроде неплохо, вроде годится; не терпит Васька медлительного копанья и осторожности. Надоест работать — сваливает инструменты под верстак и отправляется в сад, — трясти морковно-розовые, еще хрустящие вишни или просто валяться в пыльных копешках сена, загорать на манер дачников.
А старший Легошин, Егор, прежде всего любит неторопливость, несуетность в работе; любит раздумывать над брусками и рейками, поворачивая их и так и сяк; любит чистоту, аккуратность. Не стучит топором, не бьет сплеча, вежливо и ласково подгоняет детальки, семь раз примерит, один отрежет… И сам он весь аккуратный, чистый, подобранный; не пачкаются его форменные училищные гимнастерки, не липнет смола к осторожным пальцам…
После работы приходит к Егору девушка, тоже из местных, Маша Копылова. Неслышно появляется она у сарая — щупленькая, с очень широкими плечами, как у всех деревенских, в белом платочке по самые брови. И молча ждет, улыбаясь, взглядывая испуганно-быстрыми глазами на Егора, на старика Горбунова, на Ваську… А Ваську в эти минуты распирает веселая злость, искреннее, безудержное негодование… И я знаю — почему.
Егор хочет жениться на Маше. А Маша детдомовка, выросла без призору и сейчас живет в заводском общежитии, в развеселом доме, называемом «красная башня». (В этот дом по вечерам ходят все окрестные парни, ходят солдаты из военного городка; дом славится драками и всяческими ЧП.) Но это еще полбеды. А вторая половина в том, что Егор скоро уйдет в армию. Кончается ему льгота, и может, нынче осенью, а может, на следующий год загремит Егор отбывать срочную. И никак не понять, не уразуметь Ваське, зачем женится Егор, зачем связывает себя с этой бабой… И все лето — с той поры, когда стало известно о женитьбе, — не отступается Васька от Егора, и отговаривает, и ругмя ругает, и издевается…
— Ты что же думаешь — она три года ждать будет? Ты ей замок навесишь?
Молчит Егор, не отвечает; а Ваську злит это молчание, это каменное упрямство, и тогда, обратясь ко мне и старику Горбунову, Васька выкладывает подробности про «красную башню», расписывает, какая там обстановочка, какие там оторвы водятся… Осклабясь, Горбунов качает головой, поддакивает:
— Эт-та верно, баба теперь разгулялась, оторви да брось…
— Слышь, Егор, — говорит Васька, — ну, между нами… Ты хоть толкнулся: честная она или нет?
Егор молчит, не обижается; непроницаемо и спокойно его лицо, он просто ждет, когда брату надоест приставать.
— Видали лопуха? — спрашивает Васька.
Однажды я попробовал убедить Ваську, сказал, что, наверное, очень любит Егор свою невесту, и будет хорошо, если заберет он ее из «красной башни», и не такой уж большой срок — три года; ничего, подождет Маша…
Васька слушал, недоумевая, потом сказал мне, как маленькому:
— Это в наше-то время?!
И сейчас, когда Маша приходит в столярку, Васька жрет ее глазами, Васька чуть не лопается от негодования. Но почему-то замолкает. А Егор неспешно доделывает работу, прибирает верстак, прибирается сам — моет лицо и руки, причесывается, достав из жестяного футлярчика гребенку. И потом они с Машей идут по саду, к шоссе, идут, не касаясь друг дружки, вроде бы отчужденно, и все-таки чем-то объединенные, слитные, шаг в шаг, движенье в движенье, — маленькая девчушка в сбитых, тупоносых туфлях, в штапельном платье с белеющими пятнами на спине и в подмышках, с маленькой головой, склоненной на прямое, приподнятое плечо, и грузноватый сутулый парень на высоких ногах, ступающий аккуратно и крепко, как лошадь, аккуратно приглаживающий прямые и жесткие волосы на голове, если их тронет ветер.
Не часто строятся у нас в деревне, новых домов почти нету, лишь кое-кто крышу перекроет, терраску прилепит, чтоб пустить дачников на летнее время. Вся деревня — из довоенных домиков, и уже покачнулись они, уходят в землю, кособочатся, и даже странновато видеть над их крышами телевизорные антенны. Но вот на усадьбе Легошиных появляется фундамент — свежие кирпичные столбики яркого земляничного цвета.
Днем, в сарае, про это разговор.
— Слышь, Егорк, — говорит Васька, легко, мимолетно усмехаясь. — Всерьез дом собрался ставить?
— Будто не знаешь.
— А зачем?
— Зачем дома ставят? — отвечает Егор.
— Дурак ты или умный, не пойму. Иван Семеныч, гляньте на него!
Горбунов разгибает спину, переводит взгляд с Егора на Ваську, Горбунов привык соглашаться, привык поддакивать, и ему сейчас трудно.
— Дак эт-та что ж… — говорит он. — Если возможности имеются…
— А место? — спрашивает Васька.
— Место? Эт-та, конечно, место тут бойкое…
— «Бойкое»… — передразнивает Васька. И, севши верхом на верстак, рассказывает, что еще десять лет назад кругом деревни стоял сосновый бор, и у них, на легошинской усадьбе, росли белые грибы. А теперь завод придвинулся вплотную к деревне, и строят поселок для рабочих, и даже по овражкам все кустики поломаны-повытоптаны.
— Там, эт-та, лиственницу сажают… — неопределенно замечает Горбунов.
— А почему лиственницу, известно? — Васька прицеливается сощуренным глазом. — Другие деревья от дыму сохнут, а лиственница кое-как живет. Вот и понатыкали. Эх, люди-чудаки… — снисходительно, жалеючи Васька смотрит на брата. — А что еще через десять лет будет? Хоть один человек мне ответит? Летит теперь наша жизнь, качается, только гляди — как бы не вывалиться! Вон у нас в деревне: то усадьбы отрезали, то обратно возворачивают, то — держи скотину, то — не смей держать. В прошлом году председателю выговор, что какие-то там земляные смеси не делает, нынче — опять выговор, что делает эти смеси… Был бы дурак председатель — чокнулся бы давно. А наш — понимает перспективу, только лыбится, как Райкин в телевизоре…
— Эт-та, конечно, — соглашается Горбунов. — Жизнь дает загогулины…
— Соображать надо! — наставительно говорит Васька. — Время такое! Ну, вот, Егор, ну — погоди минутку, ну, ответь!
— Чего тебе?
— Да вот — ты рамы эти парниковые вяжешь. И вот сопишь, вот заглаживаешь, вот красоту наводишь! А ты потумкал — зачем это все?
— Будто не знаешь.
— Не-а. Не знаю!
— Как положено.
— Ну и тупой же ты! Прямо — колун! Рамы-то стеклить не будем. Пленкой их обтянем, пленкой, понял?
— А мне что.
— Да пленка-то два сезона продержится, не больше! А после шуганут твои рамы в костер!
На той же ноте, спокойно, беззлобно Егор отвечает:
— Ничего. Авось…
— Во! Видали?! — ядовитый восторг в голосе у Васьки. — На авось женится, на авось дом строит. Все на авось! А ведь в атомном веке живет!
И опять, через несколько дней, заходит разговор о новом доме, Васька спрашивает:
— Егор, лесу-то у тебя не хватит… Где возьмешь?
— А где все берут.
— Это — кто как умеет! — оживляется Васька и тотчас выкладывает нам, кто и как в нашей деревне добывал лес. Киреев, шофер, купил в дальнем селе избу на снос, почти задарма купил, и перевез потихонечку, благо своя машина в руках. Жильцовы, что работают на железной дороге, сколотили домишко из шпал. А кое-кто наведывался к Смыгину, этот Смыгин — общественный лесник, и у него топор с клеймом. Заклеймит тебе десяток строевых сосен, а квитанцию, ежели сумеешь договориться, выпишет на две-три сосны… «Вот и сходил бы к Смыгину!»