— В хозяйстве, что ли, понадобился? — Горбунов показал на хомут.
— Нет, — ответил Степан Авдеич.
Он зажег от папиросы горелку, подвернул вентили, и гудящее пламя сделалось почти бесцветным. На ржавом боку хомута возникло седое пятно, и от него побежали круги, а затем металл раскалился, заискрил, потек фырчащими каплями, и за резаком потянулась рваная щель.
Горбунов глядел недоуменно.
— Зачем режешь-то?
— Да так.
— Брось, Авдеич, кислороду капля осталась. Берегу на крайний случай.
— Теперь привезут, — сказал Степан Авдеич. — Если дождалась бабуся пряничка.
Под хомутом земляные муравьи устроили гнездо и сейчас засуетились, засновали по березовой коре. Не понимали, что за катастрофа надвинулась. И многие попадали в кипящий металл, и многих сдувало пламенем.
— Небось думают: термоядерная война, — сказал Горбунов значительно. — И думают: не успели, мол, в простыни завернуться. А?
Он был философ, старик Горбунов. Проникал мыслью во все сущее.
Степан Авдеич развалил хомут, горячие концы его зашипели, упав на траву. Обнажился березовый комель. На нем была розовая вмятина — совсем как на человеческом теле, когда снимешь очень тугую повязку.
Теперь Горбунов, наверно, додумался, зачем Степан Авдеич разрезал хомут. И прищурился с ехидцей. Он языкатый, философ, не упустит случая поерничать.
— Когда собаке делать нечего, — сказал Горбунов, — она что? Она хвост лижет.
— Забирай! — Сапогом Степан Авдеич подпихнул хомут.
— Спасибочки. Такого добра получили вчера.
— Хватай, говорят. Не заметил по искрам, какая сталь? Ежели понаделать инструмент, цены не будет. Что твой самокал.
Вряд ли Горбунов поверил, хотя сталь действительно была неплохая. Горбунов растерялся немного. Он любил шутить, но также любил знать, что другие над ним не шутят.
Степан Авдеич ухмыльнулся, подбавил загадочности.
— Слушай, между прочим, — сказал он, — если что, сшибем с тобой халтурку?
— Это какую?
— Ну, там скважину где провертеть. Если водокачка на ремонт встанет, небось забегают огородники.
— Физически работать? — спросил Горбунов.
— Умственно.
— Нет, кроме шуток. Я физически не могу, у меня давление и кислотность. А сколько платишь?
— Рупь да копу, — сказал Степан Авдеич.
Горбунов склонил гладко причесанную голову, тяжело вздохнул.
— Да-а, — произнес он. — Был ты хулиганом, Степан, и остался хулиганом. Нравственный ты инвалид.
Уходя, Степан Авдеич оглянулся в воротах и увидел, что Горбунов, приседая и выпятя от натуги живот, тащит останки хомута к себе в башню.
Небось под топчан запихнет. На всякий случай.
Глава вторая
1
Крыса грызла огурец на грядке. Глаза у крысы были совсем человеческие, большие, только ярко-желтые. Помигивая, крыса смотрела, как подходит Леша, потом узнала его и не убежала.
Леша тихонько присел в борозде, между подсыхающих огуречных плетей.
— Здравствуй, — сказал он. — Ты чего днем ходишь? Тебя поймают.
Леше хотелось погладить крысу. Шерсть у нее была красивая, с длинной каштановой остью и нежно-серенькой дымчатой подпушкой. Но крыса не давалась гладить, и, когда Леша протягивал руку, она чуть отодвигалась. Хотя не сердилась совсем.
Желтыми загнутыми зубами крыса выгрызала огурец, аккуратно оставляя одну шкурку.
— Не торопись, — сказал Леша. — И не бойся. Я потом уберу, что останется.
Надо было сразу догадаться и убирать огрызки. А то мать очень сердилась, что крыса портит огурцы. Мать принесла с завода железную крысоловку со страшной каленой пружиной и острыми зубцами, как у пилы. Хорошо, что Леша не прозевал и успел снять приманку — поджаренную хлебную корочку. Иначе бы крыса попалась. А может, и не попалась бы, потому что крыса умная, старая. И все понимает. Взрослым людям на глаза не попадается, тихо-тихо уходит. Умеет кошку обманывать. Кошка за ней кинется, а крыса спокойно юркнет сквозь штакетник, в щель между планками. И ждет на той стороне. Кошка, обрывая когти, перелезет на улицу, а крыса — шмыг! — и опять здесь.
Мать соседям жаловалась, что все огурцы погрызены подчистую. Но это неправда. Больше одного огурца крыса за день не съест, и если огрызки убирать, так домашние и не заметят ничего. Пропажа невелика совсем, а крысе надо же чем-то кормиться. Она же не виновата, что родилась тут, в поселке, и должна жить вместе с людьми. Может, у нее тоже дети есть. А сейчас, в засуху, даже воды не найдешь, чтоб напиться.
Если бы Леша знал, как крысы играют, он бы поиграл с ней. Ему жалко было, что она всегда занятая, всегда усталая и что ей всех остерегаться надо: и людей, и кошек, и собак. Погрызет она огурец, посидит немножко. И уйдет куда-то по своим делам, уйдет неслышно, принюхиваясь, озираясь, волоча длинный голый хвост. Но ведь так нельзя жить на свете — ни с кем не играя, не греясь на солнышке, не бегая открыто по дорогам. Это — худое житье.
— Ленька!.. — закричала мать с крыльца. — Ленька!! Сходи за водой!
Леша не откликнулся, мать пошла искать его, заколыхались кусты. Крыса поднялась на лапах, понюхала воздух.
— Не бойся, не бойся! — зашептал Леша. — Она не придет сюда. Ты ешь давай, а я после уберу…
Он подмигнул крысе, поднялся и побежал к матери.
— Ленька, — проговорила мать с тем невольным, привычным озлоблением, с которым давно уже обращалась к Леше, — ведь знаешь, что воды нет, а я кричать должна, разрываться! Наноси в корыто и в бочку, вечером огород польем.
Леша улыбнулся матери, с готовностью взял ведро и пошел на улицу. Он уже привык, что мать постоянно сердится на него. Даже когда плачет над ним, жалеючи, и гладит его по голове, то голос у нее все равно злой. Леша к этому привык. И он привык, что мальчишки дразнят его чокнутым, называют недотепой, а взрослые или причитают над ним, или тоже смеются.
Началось это давно, когда Леша заболел. Да так и продолжается по сей день.
Никто почему-то не замечает, что болезнь прошла, миновала. Леша и название-то ее стал забывать. Хотя забыть мудрено, название у болезни красивое, его можно выпевать на разные лады и можно высвистывать: полио-мие-лит!.. Полио-мие-лит!..
Леша заболел, когда ему десять лет было. Вдруг стали отыматься руки и ноги, голова кружилась. Мать возила. Лешу по разным докторам — и в больницы возила и на квартиры, которые «частный прием». Доктора говорили, что надо бояться осложнений. И что эти осложнения бывают разными.
Доктора желали хорошего, а получилось наоборот.
У Леши ничего не болит теперь — ни руки, ни голова. Леша спит сладко, и летает во сне, как прежде, и опять начал расти, даже сверстников обогнал. Но в школу его больше не посылают, мать очень боится осложнений, нервничает. Она очень устала от переживаний и сердится на Лешу, будто он виноват. Мальчишки его дразнят по-прежнему, кричат, что он пыльным мешком ударенный. А ведь Леша не сделался другим после болезни, он такой же, как был. Он опять здоров, весел. Неужели это незаметно? Порой Леша задумывается, отчего так происходит, но чаще всего задумываться не хочет. Ему все равно хорошо.
Он бежит по улице, на голове у него военная пограничная фуражка, замечательная фуражка, с которой Леша не расстается никогда. В руках у него ведро. И он легонько постукивает по ведру, словно по гулкому барабану.
Приезжие дачники, которые Лешу еще не знают, оборачиваются неодобрительно. Они видят взрослого мальчика четырнадцати лет, самозабвенно колотящего по ведру. Дачникам кажется, что Леша хулиганит или притворяется. А ему просто весело, и он этого не скрывает. Весело барабанить по цинковому, с морозными узорами ведру; весело бежать по дороге, подпрыгивая, прихлопывая пятками по горячей пыли. Может, сами дачники с удовольствием постучали бы по ведру, только стесняются. Но Леше-то зачем стесняться? Ему весело, и он этого не скрывает.
— Ну, Леша, — говорит повстречавшийся сосед Забелкин. — Слышал, чего в мире делается? Вот-вот война… Защищать-то меня пойдешь?