Марк Иваныч подхватил мальчика за подмышки, усадил на покатый лоснившийся стол между ящиков. В ящиках мальчик заметил краешком глаза пластинки с буквами, только не золотые, а как монетное серебро. Слова в ящиках были подешевле, попроще, и мальчику почему-то сделалось не так страшно.
— Ну, валяй, — сказал Марк Иваныч. — Покороче и толково. Ну?
— Я его привез из Москвы, — сказал мальчик и глубоко вздохнул, успокаиваясь после внутреннего плача. — Отнял на бульваре у ребят. Ну, они этим ежиком в футбол играли.
— Как в футбол?
— Ну так. Сапогами. Забивали в ворота.
— Фу, — сказал Марк Иваныч. — Гадость. Пакость!
— У него лапа была сломана. И весь он побитый был, и всех боялся… Даже кушать боялся, хоть голодный. Я не мог его в лес выпустить, он бы сразу умер. И я попросил, чтобы дома оставить, и сделал ему такую будку из картона, травы положил… Знаете, он очень долго боялся! Наверно, месяц! Я шевельнусь — и он сразу свернется. И дрожит так, дрожит! Весь дрожит, и все больную лапу хочет спрятать. А потом стал кушать немножко, а еще потом уже и не боялся. Все забыл, понимаете? Я на руки брал и гладил его. За хвостик трогал. Потом в саду выпущу погулять, а он меня увидит и ко мне бежит. Ну, как собачка маленькая, бежит и мордочку кверху поднимает… Он все, все забыл.
— Ясно, — сказал Марк Иваныч.
— А теперь надо в Москву ехать, в школу. И нельзя больше держать было, я отнес ежика в лес, вот тут, где Лосиный заповедник. И выпустил. Он не хотел один оставаться, за мной бежал, я уж кое-как спрятался. Но теперь-то как? Что же теперь будет?
— А что? — спросил Марк Иваныч и вдруг додумался, сообразил, и кровь прихлынула к его заросшему лицу.
— Ведь там людей много ходит, — сказал мальчик. — За грибами ходят и просто так. А ежик ведь не знает. Он думает, что все люди добрые. И сразу побежит навстречу, когда увидит… Вот я и придумал. Мне сказали… можно объявление в газете. Написать, что здесь живет ежик, который людей не боится. Тогда его бы не тронули…
Марк Иваныч смотрел на мальчика, и мальчик поразился перемене в темном грубом лице его — лицо было виноватым, покрасневшим, и небритая щека подергивалась.
— Чичельницкий! — вдруг закричал Марк Иваныч туда, за линотип. — Чичельницкий! Слушай, иди на минутку!
Стрекот линотипа замер, в проход выглянул растрепанный секретарь с подшивкой газет в руке.
— Что такое? Что еще?
— Иди сюда.
— Ты что — издеваешься?! Я передовицу диктую, я просил не мешать! Это невыносимо, в конце концов!
— Иди, — сказал Марк Иваныч, сердясь. — Иди, тебе говорят. Мальчик, расскажи снова. Вот так, как рассказывал. А ты слушай, Чичельницкий, я тебя прошу.
Секретарь плюнул, морщась подошел и, пока мальчик вновь рассказывал все, нетерпеливо переминался, отвернув лицо вбок, сохраняя все то же выражение больного, мучающегося человека, которого не хотят пожалеть.
— И все? — спросил секретарь, когда мальчик умолк.
— Ты подумай, — сказал ему Марк Иваныч. — Подумай хорошенько. Ведь тут что-то есть.
— Ну?
— Ведь берет за сердце-то.
— Ну?
— Может, сообразим? Повернем как-нибудь?
— Про ежиков печатать? — сказал секретарь и сделал наивные блестящие глаза. — Сюсюк?
— Нет, ты погоди ерничать.
— Ладно, — весело сказал секретарь и развернул подшивку. — Вот, малыш, смотри. Ты умный, сам разберешься. Вот сводка о полевых работах. Передовица. Выступление героев уборки. Тут критическая статья о магазинах. Тут зарубежные материалы — обзор событий. Америка, Индия…
— Чего ты ему прошлогоднюю газету суешь? — в сердцах проговорил Марк Иваныч. — Чего суешь-то?
— А какая разница? — сказал секретарь. И вдруг смутился. Марк Иваныч смотрел на него с отвращением.
— Слушай, Чичельницкий. А зачем? Зачем все это?
— Восемьдесят восьмого марта, — весело сказал секретарь, — ты будешь печатать про ежиков. Но не раньше.
— Трепло. Я серьезно.
— И я.
— Разве дело в ежике? Когда ты слушал, за сердце не скребло? Не совестно было?
— Он ведь не понимает, — сказал мальчик, все улыбаясь, смотря на Марка Иваныча и секретаря с надеждой, хотя понимал уже, что ничего не получится, и все-таки надеясь, надеясь. — Он к любому человеку побежит. Если бы хоть немного напечатать… Просто, что он верит и не боится людей…
— Ну?! — закричал Марк Иваныч на секретаря, багровея и трясясь. — Не дошло?! Не совестно?! Ч-черт, журналисты! Инженеры душ!
— Марк Иваныч, дорогой, — сказал секретарь серьезно. — Не надо. И ты понимаешь, и я понимаю. Мы ж не дураки. Но мы не «Известия», где рубрика «В кругу семьи», где психологические раздумья, нюансы… Им-то можно. И письма сыплются со всего Союза, и тираж опять-таки.
— А нам нельзя?
— Нельзя. Верстай вторую полосу про зернохранилища — и помалкивай. Нули опять же не путай.
— Уборочная, — сказал Марк Иваныч. — Своевременно подготовить амбары и склады. Не допускать потерь. Вывезти в срок.
— Вот именно.
— Пойдем, мальчик, — сказал Марк Иваныч.
Он взял мальчика за руку своей тяжелой негнущейся ладонью, и они пошли мимо рулонов бумаги, мокро и кисло пахнущих опилками, мимо тяжко и размеренно шаркающей машины, выбрасывавшей все новые и новые листы газеты, потом взошли на скользкие ступени лестницы, и Марк Иваныч указал, где выйти наружу.
Сверху, оскальзываясь на бегу, прогрохотали два сотрудника, те самые, которых мальчик видел в редакционной комнате; они стали торопливо совать рукописи.
— Да погодите вы!.. — сказал им Марк Иваныч.
Он нагнулся к мальчику и заглянул ему в глаза.
— Слушай, — сказал он, — не горюй, ладно? Ну, давай прикинем: скоро твоему ежику спать пора. Заберется в нору и проспит зиму, до весны. А там, глядишь, опять все забудет. И к человеку больше не побежит. Начнет бояться, прятаться. И заживет себе припеваючи… Так ведь?
— Не знаю, — сказал мальчик, глядя себе под ноги.
— Точно говорю. Просто гарантию могу дать.
— Спасибо, — сказал мальчик.
Он стал уходить, удаляться по коридору, а Марк Иваныч стоял в освещенном проеме дверей, и большая, длинная, сивая тень ложилась от него на грязный пол и стену.
— Слушай! — крикнул он. — А будешь в Москве, сходи в «Пионерскую правду»! На всякий случай, а?
Мальчик сошел во двор. В палисаднике с костлявым обломанным жасмином, с выбитой травою, с одинокой рябиной, уже осыпавшей свои мелкие, узкие, будто от огня покоробившиеся листочки, было покойно, тихо — совсем так же, как в других палисадниках перед соседними домами. Ничто не говорило, что здесь редакция, что продолжается суматоха в комнатах, бренчат телефоны, а внизу шаркает неустанная машина, отпечатывая завтрашнюю газету.
Вышла из-за кустов тощая кошка с отгрызенным ухом, в свалявшихся лохматых порточках, испуганно присела, увидев мальчика, и стремглав кинулась под крыльцо.
ДЕНЬГИ
Невдалеке от нас постукивают, со всхлипом звенят, переговариваются топоры, — на усадьбе Балушкиных плотники перебирают избу. Позавчера они сняли крышу, лопатами содрали гнилую встопорщенную дранку, спустили вниз стропила. Потом раскатали по бревнышку темный сруб, пузатые, осевшие его стены. А когда добрались до нижних венцов, то в углу, в маленьком пространстве между лагами, вдруг показался деревянный зеленый ящик, судя по всему, — из-под какого-то военного оборудования, добротный кленовый ящик, обтянутый стальным уголком, с тугими защелками; правда, теперь он наполовину сгнил, почерневшие доски как бы размякли и были обметаны нежным, легким, как иней, пушком плесени. Ящик выволокли на середину двора, открыли. Чавкнув, поднялась крышка, осыпая слоистую ржавчину, и внутри мы увидели деньги.
Они лежали пачками; каждая пачка была аккуратно стянута резинками от аптечных пузырьков; туго был набит ящик этими слипшимися, склизкими кирпичиками грязно-синего, бурого и крапивно-зеленого цвета.
Плотники были свои люди, из местной артели; они всех знали в нашей деревне, знали и семью Балушкиных, семью не то чтобы небогатую, но вовсе бедную, — и то, что в бедной избе, еле дотянувшей до ремонта, вдруг нашлась такая прорва денег — это всех поразило. Я видел, как сначала недоумение и страх появились на лицах плотников, и полная растерянность, и как бы отупение, внезапная скованность движений. Никто не нагнулся, не дотронулся до цветных пачек, лежавших в мраморно-скользком, мокром нутре ящика. Только молча стояли, глядя на них. Затем старший из плотников, Ефимов, сказал хрипло: