Они собрали инструмент, идут к машине, и Витька оглядывается через два шага на третий. Девица исчезла с крылечка. Двери захлопнуты. Доносится футбольный рев из хижины, бухает собака взаперти.
Никита Иванович делает вид, что ничего не заметил. Они садятся в кабину; Витька слепыми руками шарит ключ зажигания.
— Ангидрид твою перекись…
Что ж, и такое бывает. Не ведаешь, Витя, где найдешь, где потеряешь… Как бы, Витя, не настал конец твоим похождениям. Вдруг еще не раз прибежишь и постучишься в эту хижину, и будут хлестать тебя по чему попадя, а ты снова будешь стучаться. И такое бывает.
Снова забрызганный грязью «козел», дымясь, едет по улице. Тормозит у телефонной будки.
Никита Иванович втискивается в ее нутро, шарит в нагрудном кармане. Вытаскивает палочку от эскимо, сует в щель для монет и набирает номер.
— Але, Дементьева!.. Кошкин говорит Кончили мы в академическом. Да, нормально… Едем домой.
Он раздумывает несколько секунд.
— Але, Дементьева… Мне никто не звонил? Ну-ну… Извини, пожалуйста. Извини.
Он вешает запотевшую трубку.
А дымящийся «козел» криво стоит на отблескивающей дороге, ждет. Над придорожными тополями, над крышами поселка низко и быстро текут расслоенные тучи с голубыми промоинами. Налетит леденящий ветер, смахнет в канаву пугливый автомобильный дымок, перевернет пласт слипшихся листьев на обочине. Расплющенные одуванчики таращатся в небо: опять дождь надвигается или снег?
Осень.
ВОДА НА КАМЕШКАХ
Глава первая
Нет, и с погодой что-то несуразное происходит. Третий год подряд стоят сухие зимы, крепкоморозные, жгучие, без ростепелей. Вёсны короткие и ранние. А летом — с мая, с июня месяца — наваливается жара, дождей нету совершенно, воздух горяч, как в русской печке. Бродят по горизонту размытые жидкие тучи, в сумерках бесшумно вспыхивают и трепещут мертвенно-электрическим светом зарницы. Будто в августе. И если упадут наземь редкие капли, то даже не впитаются, не замочат место, где упали, — завернутся в пыль, полежат горошинами и высохнут.
Прежде времени деревья желтеют. И трава как поджаренная. И вода подземная опускается ниже, ниже, — сначала исчезает из прудов и болотинок, из ручейков мелких, потом из речек и озер, потом из глубоких колодцев.
Давно, давно дождей не было. Тяжело земле, тяжело тем, кто живет на земле, под землей и в воде.
Нынче весной лягушки не орали: наверно, вывелись, посохла в прошлый год лягушачья икра, задохлись головастики. Ночами летают, стукаясь о деревья, грузные жуки-плавунцы — ищут уцелевшие водоемы, хоть какую-нибудь лужу завалящую. Утром лежат на дорогах мертвые. Даже воробьи, терпеливая нация, безропотная, и те заблошивели, захирели. Воробью тоже не в одной пыли купаться надо.
Прежде положенного срока отцветают деревья и травы. Завязывают семена. Только семена щуплые, хилые. И, упав на землю, почти не прорастают они, не могут прорасти. Еле теплится в них жизнь, и гаснет она, затухает совсем, и неизвестно, дождется ли когда-нибудь пробуждения.
Вот как бывает на свете: вроде тихо кругом, покойно, не разверзается земля и не встает на дыбы, не клокочет пожирающий огонь. А в тишине, может быть, гибнут леса, которые завтра бы выросли, и птичьи стаи, что завтра летели бы к нам из-за морей, и рыбьи косяки, что завтра входили бы в реки. В каждом семечке, в каждой икринке, в каждом зародыше не одна жизнь, а миллионы жизней, мириады жизней, приготовленных для будущего, бесконечные цепочки поколений. И если сегодня умрет семечко, это значит — завтрашний лес погиб, как бы сметенный взрывом, испепеленный в прах, развеянный в пыль.
1
Душно июльскими ночами, невмоготу, и еще — странны эти ночи, удивительны. Все раньше начинает темнеть, сумерки ложатся быстро, густеют быстро. А к полночи небо светлеет, и до утра на этом светящемся небе резко и неподвижно видны мелкие звезды. Не дрожат они, не мерцают, не переливаются. Будто пронзительно смотрят.
И очень тихо кругом. Не помню я, чтоб стояла такая тишина в нашем поселке. По сырому воздуху звук разносится сильней, и, бывало, слышны прежде завывания электричек на железной дороге, рявканье автомобилей у переезда. А сейчас и шоссе, и железная дорога, и заводские корпуса на том берегу реки словно бы ватным одеялом прикрыты. Глухо в ночных полях. В перелесках ни голоса, ни отклика. Будто все затаилось окрест.
Единожды за всю ночь пройдет в небе самолет, всегда в одно и то же время, — какой-то, вероятно, рейсовый. Силуэт его неразличим, и только видно, как поочередно заслоняет он звезды, будто кто рукой проводит по небу. На развороте вспыхивает мигалка под самолетным брюхом, свист доносится и рокот, но вскоре все пропадает. И опять тишина. Опять все затаится. И только молодежь допоздна гуляет в поселке, только из-за девчоночьих голосов, из-за песенок, гитарного треньканья не почудится тебе, что вся жизнь вымерла.
Пожалуй, прежде так не гуляли. Не бывало прежде, чтоб ходили, обнявшись, по ночным улицам такие молоденькие, такие сопливые еще пацанята и девчушки; не слышались прежде такие самодельные песенки, и гитар, повешенных на тесемочке через плечо, не было прежде.
Мальчишкам и девчонкам эти ночи не кажутся странными. И сами мальчишки с девчонками не кажутся себе странными, все в порядке вещей: и возраст, и песенки, и пустые ночные улицы; шатаются по пыльным тропинкам влюбленные граждане, от горшка два вершка, поют романтические песенки, не боятся ничего. Не вздрогнут даже, когда заблудившийся пьяный с сопеньем, с треском вывалится на тропинку из кустов.
2
Один действующий колодец остался в нашем конце поселка — У Степана Авдеича Ряполова.
По утрам бабы с ведрами осаждают этот колодец; очередь выстраивается, и в маленьком палисаднике Степана Авдеича, заросшем одичалой полегшей малиной, и перед калиткой выстраивается очередь, на дороге. Ведра звенят. Ребятишки вопят. Стучит поршнем ручной насос. Бабы ругаются, известное дело. На небольшую ярмарку смахивает по утрам двор Степана Авдеича.
А сам он, хозяин двора, владелец дома, создатель единственного не высыхающего в округе колодца, сидит на высокой открытой терраске, на виду у всех страждущих баб.
Рост у Степана Авдеича — под два метра. Лет Степану Авдеичу, говорят, под семьдесят. И сидит он сейчас, на своей высокой терраске, подобно старому медведю в зоопарке, — не обращает внимания на толпу, не реагирует никак. Он только что умылся, только что окатил водой взлохмаченную свою голову, шею и волосатую грудь и теперь босой, в расстегнутой до пупа рубахе, собирается завтракать.
Он шваркает на стол миску с холодной вчерашней картошкой, пучок зеленого лука, выдранного вместе с корнями. Шваркает соль в консервной банке. Привычно шарит под столом, вынимает графинчик. Старинный литровый графин мутноват, стекло в мелких трещинках, оно словно бы затянулось изморозью и туманцем. А внутри, в злодейской влаге, светятся пестрые камешки.
На чем только не настаивают водку — на смородинных почках, на вишневых косточках, на травке душице, на ореховой скорлупе, на хвощах, на можжевеловых шишках, на разных ягодках… Степан Авдеич настаивает водку на камешках.
— Это для какой же пользы-то? — спросит, бывало, удивленный сосед.
— Тебе не понять, — скажет кратко Степан Авдеич.
— А что… и вкус имеется?
— И вкуса тебе не понять, — скажет Степан Авдеич, держа графин за горло и потряхивая им, как детской погремушкой.
— Дал бы попробовать-то?
— Бог подаст.
Не было случая, чтоб Степан Авдеич поделился своей настойкой. Только и видят зрители, как от розовых, желтеньких, зеленых, крапчатых камешков прозрачная водка на миг покрывается разноцветными бликами. Только и слышат, как музыкально позванивают камешки о стекло…
Степан Авдеич наливает себе граненый стакан. Вровень с краями. Всклень. Бабья ругань смолкает на дворе, бабы повернулись к терраске, замерли. Дружно провожают они взглядами стакан, плывущий к губам Степана Авдеича.