Варвара остановилась перед бревенчатым некрашеным домом, по крышу заваленным старой, разросшейся, никогда не стриженной сиренью.
Возле этого дома еще держалось лето. Сирень — удивительный кустарник; его листья не желтеют осенью, крепко сидят на ветках до снега, до морозов и опадают совершенно свежими, не тронутыми ржавчиной и тлением.
Вот и теперь листья были глянцевы, плотны, даже чересчур тяжелы. Нынче им выпало много солнечного света, дождей и ночной сытной росы. Ветки огрузли, привалились к дому, закрыли его переднюю стену и терраску.
На покатой крыше терраски лежал человек. Он спал.
Наверное, он влез на крышу, чтоб позагорать. Но даже раздеться не успел — так удобно, так мягко было лежать на почерневшей, замшелой дранке, так тихонечко гладило сентябрьское солнце, не опаляя и не ожигая, что он тотчас заснул. И теперь спал, чуть завалясь на бок, пристроив голову на локоть согнутой руки.
Человек этот учился в одной школе с Варварой; ему было тринадцать лет.
Сегодня поутру они виделись, но Варваре опять нестерпимо захотелось заглянуть ему в лицо. Она осторожно отворила калитку, попросив ее не скрипеть, и калитка послушалась — распахнулась беззвучно.
Варвара скользнула по заросшей тропинке; сначала трава пружинила под ее ногами, а затем уже не приподнималась, не шевелилась. Подошвы Варвариных туфель ступали поверх травы, по воздуху.
Еще не дойдя до терраски, Варвара поднялась на уровень окошек; ее шаги в воздухе стали реже, а плавное движение вверх ускорялось. Теперь она поднималась почти вертикально, отодвигая ветки сирени с лимонными пятнышками лишайников на коре; листья опять щекотали ее голые ноги.
Она дотянулась ладонью до неструганого трухлявого карниза, уравновесила себя в воздухе и остановилась.
Лицо спящего было совсем близко перед ней — порозовевшее, дышащее лицо, не замутненное ненужными сейчас мыслями, до конца откровенное и спокойное; лицо мальчишки с запекшейся царапиной на виске, с неровным шелушащимся загаром, с текучей неопределенностью очертаний; лицо мужчины с бороздами морщин на щеках, с надбровными бульдожьими дугами, с прядью жестких волос, изморозно-сиреневых от седины.
Он шевельнулся, дрогнули опущенные веки. Она приказала ему не просыпаться, веки опять сомкнулись плотнее, он только вздохнул глубоко, протяжно…
Однажды ему приснится сон. Он увидит себя мальчишкой, семиклассником, лежащим на похрустывающей драночной крыше терраски, он увидит слюдяной сентябрьский день, кусты сирени, навалившиеся на дом, пятаки березовых листьев, катившиеся по крыше… Он увидит нескладную, некрасивую девчонку, стоящую в воздухе, положа ладонь на гнилой карниз.
И он удивится не тому, что девчонка стоит в воздухе. Он удивится тому, что забыл ее. Даже лицо забыл.
Вся его жизнь — долгая таки жизнь, полная радостей и катастроф, и окаянной работы взахлеб, и любви ко многим другим женщинам, — вся эта удавшаяся жизнь, со всеми ее счастливейшими днями, не должна бы заслонить такого лица. Не должна.
Нет ничего прекрасней лица женщины, которая любит.
Девчонка посмотрит на него сквозь десятилетия, уже безымянная девчонка, не то Верочка, не то Зойка, нелепый ушастик, уродец с глазами неопределенного цвета, того цвета, каким переливаются стеклянные шарики, собранные в горстку, отражающие все предметы вокруг, все земные краски и многократно умноженный собственный отблеск…
Отчего он не вспомнил ее прежде? Как умудрился забыть, взять и забыть то самое, ради чего начиналась его длинная, его удавшаяся, его счастливая жизнь?..
4
Учитель Лыков копал цветочную гряду. Луковицы тюльпанов лежали в борозде, крупные луковицы с хрустящей, кофейного цвета кожурой, уже кое-где лопнувшей. Из-под кожуры проглядывало ребячески нежное, маслянистое тельце будущего листа.
Если разрезать луковицу, можно увидеть и остальные листья, спрятанные внутри. И можно увидеть цветок. Он тоже готов, тоже сформировался; он величиной со спичечную головку, но в нем и пестик, и мохнатые тычинки, и чаша из лепестков, которую будущей весной зальет розовый неощутимый огонь.
Но то будет весной. А пока надо, втихомолку ругаясь, копать землю. Толстобоким луковицам требуется мягкая постель, рыхлое теплое одеяло и много пищи. Они ничего не умеют добывать сами; человек давно приручил их, изнежил — теперь они пропадут без него.
Учителю Лыкову было семьдесят четыре года. И он ответил с одышкой, задохнувшись, когда Варвара ему сказала:
— Здрассьте, Семен Петрович!
— Здравствуй, — ответил он, отдышался и предложил: — Посидим чуток? Составишь компанию?
— Конечно, — сказала Варвара. — Надо же перекурить!
Они присели на низкую скамью — сосновую доску, положенную на два пня. В доске были наклонные сквозные дырочки от выпавших сучков.
— Семен Петрович, я вам помогу? Ну, землю копать!
— Нет, Варвара.
— Почему?
— Есть вещи, — сказал учитель Лыков, — которые человек хочет делать сам. Иначе неинтересно.
— А вам тяжело.
— Пусть.
— Вам больно!
— Меня же никто не заставляет, Варвара. Есть на свете приятная боль. Ты разве не знаешь?
Стеклянные шарики в глазах Варвары замерцали, заискрились. Она раздумывала, склонив маленькую свою голову, поглядывая на учителя Лыкова. Нагнулась, сорвала стебель одуванчика, который храбро цвел возле пня, невзирая на осень. Расщепила ногтем конец стебля, стряхнула капельку белого сока.
— Что ты делаешь, Варвара? Свистульку?
— Дудочку.
— Собираешься играть?
— Собираюсь.
— А что именно?
— Сигнал общего сбора.
— Я не очень люблю военные сигналы, — сказал учитель Лыков. — Зачем тебе общий сбор?
— Понимаете, в земле — дождевые черви. Их миллион. Им все равно в какую сторону копаться. Я их созову, они взрыхлят эту землю. Никто вам не будет помогать, а земля вскопается сама собой! Разве плохо?
— Пожалуй, плохо, — сказал Лыков.
— Почему?
— Я не прочь, чтобы земля вскапывалась сама собой. Но ведь это не я придумал, Варвара.
— Опять будет неинтересно?
— Конечно. Ты извини… и не огорчайся. Ладно? Ведь правда же, есть вещи, которые хочется делать самому.
Она уходила по дорожке, удивительно нескладная, с маленькой головкой на костлявом, гибком, еще не владеющем собой девчоночьем теле, шагая очень широко и косолапо. Оглянулась, махнула учителю рукой. Брызнул свет из стеклянных глаз.
Учитель Лыков взял стебель одуванчика, оставленный на скамейке. Попробовал дунуть, звука не вышло. Он забыл, как делаются свистульки из одуванчиков. Забыл, что на губах остается горький привкус от млечного сока…
Вот так сидел он на скамье и размышлял — почему он, педагог, образованный человек, всю свою жизнь читавший умные книги, понимавший, как ему казалось, литературу, ценивший поэзию, любивший игру вымысла и фантазии, — почему он ни разу не сорвал одуванчик, чтобы сделать из него вот такую волшебную дудочку…
Разумеется, дождевые черви не приползут на общий сбор. Никто на свете не знает их языка, их сигналов; даже, черт побери, никто не знает, с какой стати дождевые черви копаются двадцать четыре часа в сутки… И абсурдно полагать, что на их нервные центры вдруг воздействует свистулька из одуванчика… Абсурдно.
И все-таки, все-таки: почему не попытался он сделать такую свистульку? Просто ради попытки? Ради надежды?
Отчего не захотелось ему даже вообразить, что такое событие возможно?
5
Улица упиралась в шоссе, проложенное рядом с военным городком. В конце улицы приткнулся продуктовый ларечек, он торговал сейчас, и Варвара запаслась в нем спичками и солью.
Но обратно она отправилась другим путем — через шоссе.
Шоссе было покрыто не асфальтом, а циклопическими бетонными плитами; оно было красиво — известково-белая, слепящая от солнца полоса, прорубившая холмы и как бы летящая над низинами и оврагами.
Дороги тоже бывают прекрасны.