— Отдай, — буркнул приземистый.
— Возьми-кась, — улыбчиво проговорил Санька, ощущая, как растет в нем ехидная злость, и сознание превосходства, и непонятное презрение к этим троим. — Ну? Попробуй!
— Отдай! — попросил высокий вежливо. — Не нужно. Отдай, нам некогда. — Он кивнул в сторону очкастого. — Это вот его деньги.
— А чего он молчит? По-русски не понимает?
— Понимает.
— А он понимает, отчего коза хвост поднимает?
— Ну, хватит, — не выдержал приземистый. — Надоело. Нас про это везде спрашивают.
— А скажи почему? — Санька ткнул пальцем в очкастого.
— Она в туалет хочет, — покорно ответил очкастый, и было заметно, что он привык к насмешкам. И если спросить второй раз, третий раз, он ответит так же покорно.
— Ишь ты!.. — протянул Санька. — А сам в туалет не хочешь? Тебя как звать?
Высокий подал свою прозрачно-бледную, влажную руку:
— Меня зовут Костя. А это — Олег, — и он показал на приземистого.
— А четырехглазого? — спросил Санька. — Он чего, знакомиться брезгает?
— Его зовут Федор, — сказал высокий. — Федя.
Очкастик отвернулся. Одно стеклышко в очках у него было разбито, и через трещину глаз казался кривым. А второй глаз казался особенно выпуклым и мокро-блестящим.
— Ребята, я лучше пойду… — сказал очкастик.
— Подожди! — приземистый Олег шагнул к Саньке. — Ты! Отдай деньги. Мы уйдем.
Санька ждал, когда они обозлятся. С тихими, покорными в драку не очень тянет, а когда злы на тебя, то поднимается ответная злоба, угарная и слепая, и можно бить их всех, и гнать, гнать, покуда силы достанет, покуда не выплеснется вся злоба до капельки.
— «Отдай»?! — передразнил Санька и встал. — А этого хочешь?!
Он уже растравил себя, и поплыли перед ним, сливаясь, лица детдомовских, душным туманом заволокло голову — и тут ему помешали.
В калитку вошла старуха. Городская старуха. На ней, сутулой и дряблой, было красненькое пальтецо, как на молоденькой, и еще была шляпка, вся обкрученная черной драной кисеей. А на шее висела брезентовая полевая сумка.
Старуха быстро вошла вприпрыжку и быстро оглядела двор своими помаргивающими глазками. Она увидела детдомовских и всплеснула руками:
— Здрассте-пожалуйста! Вы откуда взялись?
Высокий Костя смутился; да и остальные были растеряны..
— Мы… — сказал Костя. — Мы… вот… к приятелю… Вот к нему! — он показал на Саньку.
Старуха, моргая, уставилась на Саньку, словно бы не она пришла к Саньке в дом, а он пришел к этой старухе, и она тут главная, и может рассматривать его без стеснения.
— Что-то я первый раз такого приятеля вижу! И давно вы подружились?
— На морковкино заговенье! — нахально ответил Санька и хмыкнул.
Старуха опять уставилась на него.
— Тоже вежливый мальчик, — сказала она. — Современный ребенок. Спасибо. У вас недурное знакомство. Марш отсюда, нечего здесь околачиваться! В доме, вероятно, инфекционный больной, не хватало еще заразиться! Фридрих! Я к кому обращаюсь?!
— Сейчас, бабушка! — покорно и торопливо отозвался очкастик. — Мы уходим, уходим!..
Старуха деловито поковыляла на крыльцо, постучала в двери.
— Вежливый мальчик, — небрежно сказала она Саньке, — твои родители дома?
Санька не поспел ответить ей и осадить хорошенько. На стук выглянула мать из дверей, закричала: «Сказано — нету хлеба, нету! Ступайте прочь!..»
— Что — вы хозяйка? — спросила старуха, не обращая внимания на этот крик и теми же внимательными глазами уставясь на мать.
— Ну, я хозяйка! Ступайте, говорю!..
— Мне сообщили, — сказала старуха, — у вас болен ребенок. Я врач из детского дома.
— Господи, — опешив, проговорила мать. — Извините, гражданочка… Не признала… Тут, знаете, ходят всякие, хлеба спрашивают, вещи меняют… А у нас ничего нету… Голова кру́гом идет!..
Старуха с какой-то нетерпеливой гримасой слушала извинения. Старуха была высокомерна. Весь ее вид значил: «Я все уже поняла. Стоило мне взглянуть на вас, на вашего сына, как я все поняла. И не нуждаюсь в пояснениях».
— Может, не будем терять времени? — сказала старуха и первой пошла в избу. На пороге она обернулась: — А с тобой, Фридрих, я поговорю. Ты меня слышишь, Фридрих?
— Да, слышу, бабушка! — плаксиво отозвался очкастик.
Детдомовские ждали, отводя взгляды от Саньки. И Санька ждал — они были в его власти.
— Отдай деньги. Нам идти надо.
— Как зовут-то? — спросил Санька очкастика. — А? Как тебя зовут-то?
— Ну, отдай, слышишь!..
— Федором зовут? А может — Фрицем? — с наслаждением сказал Санька. — Ты Фриц, а? Фриц паршивый? Немец?..
— Сам ты немец! Фашист ты, понял?! — хрипло выговорил Олег. Этот приземистый парень, видать, не хотел бояться Саньки. Он лез вперед, на драку лез.
— Обзываться? — с еще большим наслаждением сказал Санька. — Да? Хлебца просить? И обзываться?!
— Отдай!
— А вота!.. — вскрикнул Санька и, не глядя, рванул поперек все деньги, все бумажки, что были в кулаке. Он не знал, что разорвет их, не думал рвать, это мгновенно пришло; он видел, как растерялись детдомовские, и сам растерялся. — Вота!.. — сказал он, показывая половинки бумажек. И вдруг, как будто поняв, что дело сделано и уже не поправишь, и что надо стоять на своем, и доказать, что так он и хотел, — Санька стал рвать деньги дальше, в мелкие клочья, приговаривая: — Вота! Вота! Вота!..
Детдомовские, все втроем — и хилый долговязый Костя, и набычившийся Олег, и даже очкастик, — двинулись на него. Он увидел, что будет драка, но только не такая, как ему представлялось. Детдомовские не забоялись его. Как будто все Санькины чувства — и превосходство, и злость, и презрение, и та лихость, и свобода отчаянности, бесстрашности, что уже были в нем, — все это вдруг передалось детдомовским, а Санька остался ни с чем.
Он отбежал, озираясь, схватил лежавший у поленницы топор и поднял его вперед обухом.
— Давай!.. — зашептал он, чувствуя, как все холодеет, умирает в нем, и от всего тела остается один дрожащий, до побеления сжатый кулак с занесенным топором. — Давай!.. Подходи!..
Они шли к нему. Впереди был Олег, со своей наклоненной лобастой головой, с отвращением и яростью на крупном худом лице. Олег видел занесенный топор, понимал, что Санька ударит, и все-таки надвигался, выговаривая свистящим шепотом:
— Нет, ты фашист!.. Ты фашист!..
— Так?.. — забормотал Санька вне себя, сквозь закушенную губу. — У меня батю… на фронте… А, гады!..
— Стой! — внезапно проговорил Костя. Он длинной рукой остановил Олега, взял за локоть.
— Пусти!! Я ему…
— Стой!
Костя шагнул вперед, вплотную к Саньке и стал перед ним.
— На, бей, — сказал он.
— Уйди!! — заорал Санька, отпихивая его свободной рукой. — Гады! Фашисты!.. Уйди!..
— Бей, — сказал Костя. — За них.
— Уйди, а то!..
— Бей, я один здоровый.
— Батю моего… я этим фрицам… Иди сюда, гад! Боишься?! Пусти, не трожь!..
— Они раненые, — сказал Костя. — Только я здоровый. Вот и бей, чего же не бьешь?
— Раненые?! — закричал Санька, еще не понимая смысла, а только зная, что надо перекричать, переспорить. — А тут не раненые?! У меня батю на фронте!.. Уйди!
— Его отец, — сказал Костя и кивнул на очкастика, — может, рядом с твоим лежит. Тоже убитый. Скажи ему, Фридрих!
— Не надо, пацаны, — поморщившись, сказал Фридрих. — Ну его. Пойдемте.
— Нет, ты скажи — сколько из вашей семьи осталось?
— Да не надо. Идемте.
— Нет, ты скажи.
— Ну, двое.
— А было?
— Восемь.
— А теперь скажи, как тебя самого ранило?
— Да ну вас!.. — раздраженно сказал Фридрих. — Идите вы, извиняюсь, к чертям. Нашли кому объяснять.
— Понял? — спросил Костя с каким-то очень взрослым спокойствием, почти равнодушно. — Когда нас везли сюда, всю дорогу бомбили. У нас половина ребят раненые… И эти двое раненые.
Санька по очереди смотрел им в лица: у них были разные выражения — Костя был отчужденно-спокоен, Олег еще злился, Фридрих выглядел недовольным и, вероятно, хотел поскорее уйти. Но было еще одно, общее выражение, которое заметил Санька. Детдомовские не принимали Саньку на равных. Будто детдомовским известно что-то такое, чего Санька не знает и не будет знать никогда.