— Вот еще один главком, еще главком, — встретил меня Пирский.
— Здравствуй, Терентий, — сказал Деревцов.
— Мое, — рявкнул Столапов, сжав мою руку.
— Ну, что, главкомы, теперь нас милитаризировать будете? — спросил Пирский.
— А то как же, — ответил я.
— Ты тоже за милитаризацию? — удивился Деревцов.
— Ну, конечно, я ведь вам говорил, — ответил за меня Пирский, — я тоже за милитаризацию, — объявил он, обращаясь ко мне с видом ученика, желающего получить пять.
Вообще Пирский старался войти поглубже в среду тех «настоящих» большевиков, которые никогда не порывали с партией, даже в самые черные годы реакции. Сам Пирский где-то что-то делал в 1905 году, будучи студентом-юристом. Потом схлынула волна революции, отошел от нее и Пирский. Стал помощником присяжного, жил в захолустном губернском городке, женился, имел детей и любил читать Сологуба. Во время империалистической войны служил в земгоре. С первыми раскатами весенней революции примкнул к плехановцам, через два месяца — к мартовцам, перед самым октябрем к «Новой жизни», после победы над чехословаками — к коммунистам.
— По-моему, между нами говоря, точка зрения милитаризации сейчас — единственно правильная, — опять затрещал Пирский.
В комнату вошла Маруся, та самая, что посещала меня в лазарете; она сильно похудела, а глаза стали еще более восторженными.
— Вот еще милитаристка, — обрадовался Пирский.
— Здравия желаю, — прорычал Столапов, здороваясь с Марусей.
— А вы, товарищ Деревцов, из оппозиции? — спросила Маруся, здороваясь с ним.
— Я всегда немного с бунтом. Да и нельзя: вот поработайте в профессиональном движении, тогда и узнаете, что нельзя профсоюзы превращать в политотделы.
Спорил и я. Мне казалось, что мы, как путники ночью в снежном поле во время метели, топчемся в сугробах, нащупывая твердый путь.
Столапов молчал. Маруся дотронулась ласково до его плеча и спросила:
— А вы, вы-то как думаете?
— Я еще не додумался.
— Так с кем же вы будете голосовать?!
— За дедушку, за дедушку буду голосовать: он начал, он и кончит.
— Вот счастливый Столапов: он всегда за Ленина голосует, — не без ехидства заметил Пирский.
Понемногу спор сам собою затих.
— Ну, расскажи хоть, как на фронте, — обратился Деревцов к Столапову.
— У нас на фронте лучше: без споров. — И Столапов медленно, словно ворочая в своем мозгу не воспоминания, а тяжелые камни, начал рассказывать о последнем грандиозном бое с деникинцами под Манычем.
— Стена на стену лезла, — повторял все время Столапов, — стена на стену.
— Да, черт возьми, хорошо на фронте, — сказал Пирский, у которого язык был привязан к слишком чувствительному месту.
— Хо-ро-шо? — с расстановкой переспросил Столапов и продолжал, выпирая каждое слово, точно пни из земли. — Ну, нет, черта лысого. Это вы… того… совсем слабо. Маныч — это само собой, а вот помайся-ка с дивизией, как кухарка с большой артелью: того нет, этого нет. Там, глядишь, взбунтовались, оттого что босые. Здесь у крестьян овец уперли, скандал за скандалом. А тут еще спецы… Недавно у меня двое из-за машинистки пошли на дуэль, на саблях. Я их в особый отдел…
— А машинистка? — спросил Деревцов, пережевывая во рту окурок.
— Машинистка? — лицо Столапова стало совсем угрюмым. Он взглянул на Деревцова тяжелым взором и прибавил тихо: — Она поехала с одним из них в командировку, а по возвращении в вагоне, в купе нашли ее труп с пятью ранами на спине.
— Значит, это он?
— Что же, его арестовали? — спросили в один голос Деревцов и Маруся.
Столапов помолчал и ответил:
— Не все ли это равно?
И все примолкли, а я думал: действительно, не все ли равно? Разве это важно?
Уже довольно поздно мы вышли из 2-го дома вчетвером: Маша, Пирский, Столапов и я. Деревцов остался дома печальный и всклокоченный, как цыпленок, которого ловят…
— Странный он стал немного, — заметила про Деревцова Маша. Она шла под руку с Пирским сзади нас.
— Он нюхает кокаин, — заметил как бы мимоходом Пирский, но нарочито громко: Пирский знал, что Деревцов мой друг.
У меня сердце сжалось за Сережу Деревцова. А про Пирского я подумал: «пасквильный человек».
— Что ж, ты после съезда опять на фронт? — спросил я Столапова.
— Хотел бы в Туркестан.
— Зачем же?
— Поближе к Индии. Индия — запальник, которым можно взорвать Европу.
Вскоре мы со Столаповым расстались.
Маша и Пирский, выбрав удобный момент, еще раньше где-то нас оставили. Я сообразил, что мне негде ночевать, и направился к 2-му дому. На лестнице 2-го дома встретился с Клейнером. Сухой, морщинистый и мозолистый, он никогда не улыбался. Поздоровались и обменялись фразами, которыми обмениваются совершенно механически все встречные всех стран. Фразы эти следующие: один, например Клейнер, спрашивает: «Ну, как вы?..» Другой, например я, отвечает: «Да ничего себе, а вы как?» Первый — Клейнер: «Я тоже ничего». Второй, то есть я: «Та-ак». Клейнер: «Та-ак». Потом опять я: «Ну, пока». Клейнер: «Пока», — и расходимся, прокрутив таким образом колесо этих высокознаменательных вопросов.
Хотелось зайти к Деревцову. Он тонет в кокаине. Что ж я ему должен сказать? Прочесть лекцию о вреде курения табака? Или просто смотреть, как он тонет? И то, и другое больно, слишком больно.
Размышляя так, подошел к его двери. Колебался. Потом решительно отвернулся и зашагал прочь.
Вдруг за спиной голос Деревцова:
— Терентий, ты ко мне?
— Нет, к Клейнеру, — ответил я наспех.
Мы посмотрели друг на друга. Деревцов действительно стал как будто другой. В глазах страшная глубокая усталость.
— Заработался ты, видно, что-то здорово? — спросил я.
— Нет, устал от интриг проклятых, от бюрократии и вообще оттого, что перестаю ясно понимать, что делаю и что надо делать. Все думаю, не в плену ли мы!
— У кого?
— У врагов. У нас много врагов, особенно опасны те, которые под шум и грохот революции получили коммунистический паспорт.
— Это ты, наверное, о Пирском? Черт с ним!
— Может быть, и так, а только вот в Москве он тише воды — ниже травы, в губернии же не приступись. На наших больших заводах его уже освистали. А губком им терроризирован и превращен в каких-то послушников, шипящих исподтишка. Всех приспособил только к писанию благополучных отчетов в центр. Организовал «общество холостых»…
— Так что ж, это не вредит… — заметил я.
— «Не вредит», а вот, например, Маша… Восторженная, влюбленная в свои и чужие страдания. Думает, бедняжка, что новые нравы создает, строит новые отношения, закладывает мораль коммунизма, а он просто так… как, знаешь, монпансье от нечего делать жуют.
— А ты как с ним? — спросил я.
— Со мной он очень ласков. Но, между прочим, ведет политику против меня. Я, например, уверен, что свое пребывание в Москве он использует для того, чтобы убрать меня.
— А ты против него выдвини материал.
— Да какой материал! Что ты, ведь в том-то и штука, что таких, как он, уцепить не за что. В общем он делает то, что надо, и делает, может быть, лучше многих других и энергично. Но его надо изо дня в день наблюдать, чтобы понять, что все им делается во имя пресвятой карьеры. Преисправный чиновник, совершенно чужой нам человек. А ухватить не за что: скользкий, как рыба…
— Ну, однако, прощай…
Я пошел к Клейнеру.
Шел один в темных улицах, мимо меня скользили взад-вперед автомобили и светом своих огненных глаз освещали то мою спину, то лицо.
Около каких-то ворот извозчик, получив с седока деньги, говорил:
— Товарищ, ты подумай, сколько ж стоит ноне овес. Сами рядились за три бумажки, а даешь два с полтиной.
— Ты не разговаривай, а то смотри… Я ведь председатель… — огрызнулся удаляющийся седок.
— Да это не диковина: ноне все председатели…
Седок быстрыми шагами пошел во двор. Извозчик, путаясь в своем сине-грязном долгополом кафтане, старался различить в темноте удаляющуюся фигуру и говорил в пространство: