Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Как раз в этом месте размышлений Шорнева, когда он уже поднимался обратно в свой номер с чайником, наполненным недокипяченной водой, ему встретилась Соня.

— А а, товарищ Соня! Как вы тут?

— Да это товарищ Озеровский просил меня зайти.

— Странно. Вы что же, работаете у Озеровского?

— Да нет, просто была у него. Ну и взяла поручение, так как все равно шла мимо.

— Вот доброе сердце. Помогите-ка и мне.

— В чем?

— Доклад пишу. А вы хоть грамотку мне выправите.

— Да как же? А у вас там не очень сложно?

Соня говорила просто. Глаза ее, черносливины, блестели и смеялись устойчивой природной добротой. Шорнев заметил, что она сильно похудела.

— Зайдите ко мне, — сказал он.

— Хорошо, если не помешаю.

— Когда станете мешать, выгоню.

— Только чтоб не поздно, а то могу не уйти, — и рассмеялась.

В небольшой комнатке Шорнева они пили исчерна-желтую жидкость, которую Шорнев, смотря по времени дня, утром называл кофе, а вечером — чаем. Шорневу казалось, что мысли о докладе в полном порядке спустились куда-то на нижнюю полку в резерв; а там, где они только что были, поместилась Соня. И конечно, он успеет поработать над докладом: ведь целая ночь впереди. К тому же в правом ящике стола только что полученные папиросы.

А сейчас перед ним — Соня. Девушка простая, без предрассудков. Не может быть, чтобы она не поняла его. Не может быть, чтобы он такой, каким сделала его сложная революционная жизнь, прошел мимо нее. Он не мог мыслить ее своей женой, но, с другой стороны, не мог между собой и ею желать других отношений, как таких, которые на старом языке назывались супружескими.

Соня как всегда была окружена сиянием доброты, которая излучалась из ее карих глаз и пряталась где-то в губах, особенно у верхней, немного приподнятой.

Строгость была только в зачесанных назад прямых белых волосах.

Впрочем, она казалась всегда немного холодной и отчасти какой-то такой, как воздух: он есть, а кажется, что его нет.

— Ну, когда же мы с вами будем основательно говорить? — спросил Шорнев.

— Когда угодно, хоть сейчас, — ответила она. И положила свои руки в его.

— Видите ли…

— О-о, — возразила она, — это опять, должно быть, разговор о любви, о новой жизни, о работе…

— Да, — сознался он. Бросил ее руки.

— Ах, зачем это? Ведь так и в старое время было. Где же новое, новое…

Пили чай. В тишине слышалось, как за стеной терли лестницу щеткой поздние уборщики. Изредка гудок автомобиля врывался в комнату.

— А зачем у Озеровского были? — спросил немного хрипло Шорнев.

Соня слегка покраснела.

— Зачем? — повторил Шорнев.

— Мне стыдно сказать, — ответила она.

— А все-таки.

— Видите ли, у моей подруги арестовали мужа. Она меня просила похлопотать. Я сама уверена, что он совсем невинен. Я его лично знаю еще со дней восстания. Это очень ценный работник в своей области, профессор Бордов. А из ЧК я знаю одного только товарища Озеровского. Я к нему и обратилась.

— Почему же не ко мне? Я немного тоже касательство имею, тем более этот Бордов из моей губернии.

— Ну, милый Никита, не сердитесь. Ну, как я могла к вам, — мягко сказала она. — Ведь это было бы использование нашей дружбы. Даже больше… Ведь вы же сами говорите, что, придерживаясь старой терминологии, мы «любим» друг друга. Не сердитесь, Никитушка.

Шорнев схватил ее… А она, как плеск волны морской, метнулась головой вниз, потом вверх и вырвалась, глядя на него своими сверкающими бесконечной добротой глазами, она была опять такая же, как тогда, в тот памятный день восстания. Никита опять обнял ее широко, по-мужицки. Она секунду была неподвижной, дала себя поцеловать, обманув этим бдительность Никиты. И когда он от ее близости, от поцелуя, слегка размяк и его сильные пальцы дрогнули, она со всей энергией оттолкнулась от него, выпрямив свои руки.

Никита встал, открыл окно. Душно было.

— Соня, — сказал он, — ведь тогда, в тот раз, борьба помешала нам.

— Ты не понимаешь, — ответила она тоже на «ты», — ведь и теперь она, борьба, мешает нам.

— Чем?

— Тем, что не дает ответа, как нам, мне и тебе, надо жить.

— Да брось ты это. Я — обыкновенный человек, и борьба, революционная работа не есть что-то другое, чем жизнь, тоже обыкновенная.

— И я обыкновенная. А как жить по-обыкновенному и по-новому — никто не знает.

Стали было спорить.

Но потом между ними были сказаны еще какие-то слова, маленькие, всегдашние. И Соня ушла. Никита остался опустошенным.

Под утро, когда небо стало синеть, Шорнев сел за стол и начал писать. Слова текли на бумагу, как лихорадочные значки. И он торопился, торопился, будто от солнечного света могли поблекнуть написанные слова. Могли растаять мысли…

3. В СОВЕТЕ

Иван Иванович Ключников сидел на заседании комиссии от своего завкома. Сутулый. Высокий. Белые усы жесткого волоса. Повислые и обкусанные. Глаза бесцветные, как асфальт. Летнее грязное пальто висело, как на вешалке. Стоптанные ботинки, да притом еще разные, подняли кверху свои носы, как погибающие челны. В зубах дымилась цигарка. Когда втягивал он в себя дым, то воняло сразу клеем, кислой капустой и чем-то паленым. Даже сердце обжигало: забористый табак.

Заседание происходило в маленькой комнатке Совета. Когда-то в этой комнатке Шорнев навесил ему, Ключникову, на шею «парабеллум», который они оба видели впервые, и сказал: — держись, сейчас постреляем. А потом, когда со всех лил пот в три ручья и трудно было дышать от табачного дыма, Шорнев, собравшийся было что-то сказать, вдруг хлопнул кулаком по столу и направился к выходу со словами — да что тут толковать, все ясно, — и по пути захватил с собой толпившихся в комнатах и коридорах красногвардейцев. Тогда Ключников почувствовал, словно раскрылось у него сердце. Он почувствовал правильно все так, как оно было. И действовал просто, без замедления и рассуждения. Будто не он действовал, а сами события, люди, явления вращались по какому-то кругу, проходили через него, через руки, голову, сердце. Если бы в тот момент спросили его, зачем ты это делаешь, он почел бы вопрошающего сумасшедшим.

Потом, незаметно, с какого-то момента это кружение стало слегка замедляться. И замедлялось все больше и больше.

И вот…

Сидит Ключников и слышит, как в его уши стучатся слова:

— Товарищи, мы не должны увлекаться разговорами…

Или:

— Товарищи, положение с выработкой N продукта катастрофично…

К подобным фразам Иван Иванович настолько привык, что они на него действовали так же, как, например, «идет дождь» или — «снегу выпало изрядно».

Временами Ключникову хотелось подняться во весь свой саженный рост и сказать внятно и убедительно: «Нет, это неверно, здесь совсем не то. Мы правильно сплетали события нашей революции, да вот теперь только не умеем концы завязать. И торчат из разных углов недовязанные концы наших дел. Надо другое…» А что другое? Этого не мог домыслить Иван Иваныч. Поэтому в его словах не было бы ни внятности, ни убедительности. Вот почему он не поднимался и не выступал. Иван Иваныч знал, что вся жизнь — и мирная, и война, и революция — все сосет свою силу из фабричных труб, из угольных гор, грудей земли, из горячих нефтяных источников, земного вымени. А коли все это останавливается — что тогда? «Тогда, — думалось Ивану Иванычу, — города должны провалиться, и на их месте могут быть только дымные и смрадные дыры. Но как же, почему же держатся города, когда рабочие руки метутся вихрями по земле, как песчинки? Должно быть, все это держится так же, как высокая жердь на пальце жонглера. Жонглер двигается то вправо, то влево, смотря по тому, куда хочет упасть она — жердь».

И от этих дум, больших, необыкновенных, которых раньше не было, Ключникову верилось и не верилось, что он и такие, как он, — опора всей жизни.

С этим настроением и просидел Ключников все заседание, не выступая, а только голосуя.

70
{"b":"835637","o":1}