Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Ко мне нельзя, у меня есть дочь.

Иван Алексеевич словно этого ждал и спросил:

— Шестнадцати лет?

M-elle Вестон покраснела, но подтвердила.

И еще они встречались не раз. До тех пор пока m-elle Вестон не стала женою Ивана Алексеевича. И вот тогда-то к Ивану Алексеевичу в отдаленную маленькую избушку возвратилась его шестнадцатилетняя дочь.

Значит, и верно она была не на дне озера, в тине, а в людях, в городе, в работе.

В этом маленьком домике, днем облитом солнцем, а ночью укутанном в черно-синий полог стемневших полей, слов почти не было. Со словами здесь были так же бережны, как с медными пятачками. Даже тогда, когда надо было узнать что-либо от Ивана Алексеевича, m-elle Вестон не спрашивала, а старалась в светлых глазах его — всегда бодрых, подернутых особенной слезой радости — уловить ответ на невысказанный вопрос. Такая тишина и бессловесная трехгранная любовь, в конце концов, заставила m-elle Вестон бросить цирк и научиться варить хороший клей для коробок.

Пасхой все трое снялись на карточке.

Иван Алексеевич как испанец: высокий, худой, седеющие усы в стороны, острая эспаньолка, орлиный нос, яркие глаза, добавленные очками. Лицо как всегда немного приподнятое; седеющие волосы прямо назад и залысины на висках. Руки приложены к бедрам неуклюже, как бывают приложены руки, знающие многолетний труд и не привыкшие к праздному состоянию. Выцветающий длиннополый сюртук, надеваемый в торжественные дни, и бумажный отложной воротничок, вычищаемый после ношения карандашной резинкой.

Рядом с ним — супруга, m-elle Вестон. Тоже худая, с лицом, подкрашенным и выдающимся слегка вперед, должно быть, от частого скаканья головой в обруч. Мешки под глазами. Глаза светлые, но мутные. Взбитые, вскудренные седые волосы. На темени кружевная наколка и руки, сложенные на коленях, показывают пальцы, уставшие в борьбе с ухватами, сырыми дровами и горячей — без ручки — трубою самовара.

А посреди них на стуле — дочь. Слегка рябая. Глаза, как у матери, с мутью. А волосы черные, сочные, прямо назад. В руках бумажный веер с изображением кошки, играющей в мяч.

Такая карточка висела над столом и украшена была венком бумажных роз.

Шли года, желтела карточка. А все-таки со стены из бумажных пыльных роз продолжали смотреть бодрые глаза Ивана Алексеевича на тихую, копошащуюся жизнь, которая совершалась в одинокой избушке. Каждое рождество и пасху дочь Ивана Алексеевича делала для украшения карточки новые бумажные розы.

Редко кто приходил к Ивану Алексеевичу. Из приходящих почти никто не замечал «кабинетного» портрета на стене. Зато сам Иван Алексеевич любил поглядывать на этот портрет, чтобы удостовериться, далеко ли он в жизни ушел от него. Взглянет на портрет и подумает: «Нет. Все на том же месте. Не жизнь, а тихое коловращение». И, глядя на карточку, Иван Алексеевич полагал жизнь свою неизменною. А следовательно, и вся жизнь, не только его, думал Иван Алексеевич, неизменна. Нет на земле течения, а есть тихое коловращение.

И не замечал Иван Алексеевич, как выцветает в бумажных розах его портрет. И не замечал он этого потому, что сам тем временем тихо выцветал среди коробок для гомеопатической аптеки.

* * *

Вдруг что-то необычайное пришло. Словно дни, которые раньше зачинались с утра и гасли к вечеру, стали зачинаться с ночи и гасли днем. Перед Иван Алексеевичем понеслись события — одно необыкновеннее другого. И уши его пронизывали слова — одно непонятнее другого.

Тихое коловращение оборвалось.

Прежде всего многие купеческие семьи, которых обшивала дочь Ивана Алексеевича, вдруг стали исчезать из города. И дома их, среди бела дня заглушенные ставнями, казались чудовищами, опустившими тяжелые веки. Потом, во время субботней получки в аптеке, кассир и доверенный не говорили друг с другом, а кричали криком. Денег никому не выдавалось, и кассир аргументировал такое обстоятельство выдвиганием ящиков пустой кассы. Потом были выстрелы кругом. Днем и по ночам. Потом проходили люди пестрые и грязные. И не поймешь какие: не то разные, не то одинаковые. Сердитые и добрые. И главное, все стреляли. Некоторые мимоходом заходили к Ивану Алексеевичу: кто ночевать, кто воду пить, кто хлеба поискать. И все словно после вавилонского столпотворения. Ничего дружного в этих людях не было. Только разве песни. Но пелись они редко. И главное, на устах у всех чаще всего одно слово: большевики. Но это слово Иван Алексеевич слышал в разных смыслах. Так, например:

— Вы большевик?

— Да как вы смеете? Я офицер русской армии!

Или:

— Ты большевик?

— А как же, браток, все мы большевики.

Седой уже был Иван Алексеевич. Его жена, бывшая m-elle Вестон, хотя по старой цирковой привычке и пудрилась какими-то сухими белилами, но божественное время на лице ее неумолимо царапало свою летопись. И дочь ее рябоватая и та стала потихоньку сгибаться под тяжестью дней.

И все-таки. И все-таки что-то понял Иван Алексеевич.

Он понял, что люди особенные, большевики, нарушили тихое коловращение.

Что же это за люди?

* * *

В тот год, когда люди были сыты не хлебом, а огнестрельными припасами, в город пришли те, кто прогнал большевиков. Было особенное ликование, похожее на то, будто сумасшедшие вышли из своих домов и прогнали нормальных людей. Так показалось Ивану Алексеевичу, когда он ходил по улицам. А жена его, m-elle Вестон, считала пришедших героями и помогала им.

Потом опять герои ушли, и вместе с героями ушла и m-elle Вестон. Звала и Ивана Алексеевича с собой. Но куда же ему идти от круглого озера, как блюдечко с чаем? Ушла его жена наспех, проклиная большевиков. Ивану Алексеевичу показалось, что ему отрубили правую руку вместе с плечом. И там, где было отрубленное, было очень холодно.

Когда пришли большевики, люди опять стали питаться не хлебом, а чем-то другим. Может быть, даже мудрыми изречениями вроде: «Кто не трудится, тот не ест», — трудились многие, ели редкие. Или: «Ученье — свет, неученье — тьма», — многие учились политграмоте, но керосину и электричества все равно не было. Были в ходу изреченья и практического характера вроде: «Почеши в затылке, Ваня, был ли ты сегодня в бане?» Впрочем, ни одной бани не было, а в затылках чесали все… И вот опять пришли те, сумасшедшие, и устроили общую баню всему городу. Некоторые, в том числе дочь Ивана Алексеевича, все еще называли их героями. Но Ивану Алексеевичу казалось, что это ад со всей своей сатанинской силой опрокинулся на город.

Недолго они были. Снова сменили их бородатые, серые звездоносцы. Но на этот раз вместе с героями ушла ночью дочь Ивана Алексеевича. От этого ему показалось, будто сняли с него последние боты и портянки и заставили ходить босым. Двойная беда: холодно и стыдно. И часто от трудных дней уходил Иван Алексеевич взором к пожелтевшей карточке; и тогда опять чувствовал себя в тихом коловращении. Но это только на карточке. В жизни уже нет коловращения. Там — течение дней. Дни завернулись задом наперед и темными ночами, разрезая тьму светом штабов и Чека, пошли вперед. Жил Иван Алексеевич продажей своего мелкого дряхлого скарба. И скудно ел. Не для себя, а непонятно для чего. Кажется, только для желудка. Была жизнь, а осталось одно плохонькое пищеваренье. К чему бы это? И обратиться не к кому за разъяснениями, потому что одни против большевиков — произносили ругательства, а большевики могли произносить только речи — каждый из них полагал себя агитпунктом.

Что же это за люди в самом деле?

И в этой непонятности была для Ивана Алексеевича огромная тяга к загадочным людям. Поселился к нему какой-то комиссар. Молодой парень, по видимости рук — мастеровой. И ранней весной, когда мужики выходили взметывать апрельскую землю, лениво холмами развалившуюся под солнцем, комиссар с целым взводом своих звездоносцев ушел в ближайшую деревню чинить сохи, плуги, бороны, серпы и косы. Однажды Иван Алексеевич даже видал, как по скату холма за сохой ходил сам комиссар в распояску и без шапки. Стар уже был Иван Алексеевич, но и он одним прекрасным утром ушел с комиссаром в деревню и работал с мужиками, что мог. И только летом, когда наступил сенокос, распивая на траве морковный чай из солдатского котелка, Иван Алексеевич спросил мастерового-комиссара:

103
{"b":"835637","o":1}