– Эй, ты живой? – хрипло спрашивает Леон.
– Твоими молитвами, – отвечаю. И чувствую, что опять нарываюсь, да Бес Солнечного Зайца оживился: уши торчком поставил и лапами барабанит.
А пилот вдруг как взвоет!
– Да ты, – вопит, – паршивый мальчишка! Так тебя и растак, я ж тебя чуть не убил!
Перевернул он меня на спину, вглядывается – а у самого морда белая, и пот на висках выступает.
– Отвяжись, – прошу, а он тащит из кармана салфетку и трясущимися руками начинает мне лицо промокать, кровавую пену с губ вытирает. И твердит одно:
– Да черт тебя дери, ну сукин же ты сын!
Я покорился: лежу, не рыпаюсь. Леон в истерике – дошло наконец, что он тут учудил, и все четче ему вспоминается, как надо мной изгалялся. Каждый сустав, каждую косточку мне прощупывает: цела ли. С перепугу и меня костерит, и себя собачит, а у самого глаза безумные и губы прыгают. Потом слазил в яхту, притащил диагностер и со всех сторон меня техникой проверил.
– Цел, – говорит. – Живой. Живехонек! – Только сейчас до конца уверовал. Перевел дух, отер пот с лица. – Ты уж прости. В мозгах помутилось, законтачило – себя не помнил. Отроду за мной такого не водилось.
– Это, – объясняю, – Бес Солнечного Зайца вселился. Так часто бывает; я уж привык.
Он увез меня с космодрома, и пару дней я отлеживался на Первом Приюте. Вид из окна – бесконечная сказка. Прозрачная, звенящая тишиной голубизна, в которой – смотря по времени суток – рдеют, золотятся, синеют или горят белым пламенем снежные шапки. Но больше всего меня поразил Леон. Не раз бывало, что мужики, опомнившись, хватались за голову, да ненадолго: вскоре сызнова заводились. А Леон – нет. Он так и ходил тише воды, ниже травы, смотрел покаянными глазами. Все боялся, что не доглядел у меня какой-нибудь перелом или откроется запоздалое кровотечение; совсем допек со своим диагностером. И не уставал дивиться на мою необыкновенную живучесть.
– У кошки семь жизней, – говорил я ему, – а у Лена Техады тринадцать.
Мне было его жаль. Впервые на моих глазах мужик так казнился после приступа бесовского безумия. Обмозговал я положение и решил: не в пилоте дело, а в волшебном месте, где мы находимся. Видимо, оно сводит на нет то психическое излучение или не знаю что еще, которое заставляет людей кидаться на безобидного Лена Техаду. Я воочию себе представлял: работал у меня в мозгах своего рода колебательный контур, посылавший сигнал за сигналом, и вдруг – бац! – сдох. Или затих на время. Вот бы счастье, если насовсем; до того я устал воевать со своими собратьями!
По плану, Леон должен был высадить меня и возвратиться на Кристину, но поскольку я лежал пластом, он остался на Приюте сиделкой.
В первый день пилоту было ни до чего, а на второй он собрался доложить, что задерживается на Изабелле. И не сумел выйти на связь – передатчик на Приюте не работал. Я не вник, в чем причина, однако Леон сильно бранился. Делать нечего; прыгнул он в вездеход и погнал на космодром, потому как в его яхте со средствами связи полный порядок.
До космодрома ехать – всего ничего, каких-то километров двадцать. Но отчего-то Леона нет и нет. Час проходит, два, три. Наконец вваливается мой пилот в дом. Топочет сердито, дверьми хлопает, так что стены ходуном ходят, и в конце концов загребает ко мне: в руке запотелая бутылка соку, а сам мрачнее тучи. Плюхнулся в кресло и хлещет сок из горла.
– Ты бы, – советую, – чего покрепче сыскал. Что ерундой балуешься?
– Нету ни черта. Весь дом обшарил. Ни капли благородного напитка!
Отшвырнул он бутылку, обернулся к окну, прищурился на пронзительную синь неба и блеск снежных вершин. Успокоился немного и объявил:
– К яхте не прорваться.
– То есть?
– А вот не подойти, и все тут. Издали глядеть – все чин чином. Стоит себе на плато, как порядочная, бока на солнце греет. А как я подъехал, скок на землю – и аж сердце зашлось. Там… ну, не передать, что такое. – Леон замолчал, сердито насупясь, опять взялся за бутылку. Побулькал соком, со злобой завинтил крышку. – Не знаю, как объяснить. Страшно там. Такая жуть, хоть криком кричи. В машину забьешься – вроде ничего, а вылезешь – мама родная! Взмок весь. Ну, ты скажи: кому взбрело на ум поставить генератор какого-то сучьего излучения, чтоб на меня страх напускать? Кругом ни души, а яхта сама не умеет.
Долго мы разбирались; мало-помалу, я составил впечатление о том, что пережил мой пилот. При светлом сиянии дня, под синью бездонного неба вокруг яхты словно сгустилось тугое, душное, черноватое облако. Нет, глазом не увидать, просто рождалось ощущение. Облако это дышало и было полно зла и смертельной угрозы. От каждого его вздоха стеснялось в груди и пережимало горло, и, к ужасу Леона, останавливалось сердце. Мотор сперва трепыхнется, как птица-подранок, затем два-три мощных удара – и тишина. В глазах темнеет, по телу холод и смертная слабость. Пилот дверцу вездехода захлопнет, отсидится – сердце дрогнет и вновь заработает. И так несколько раз он экспериментировал: заезжал с разных сторон, затем подождал в отдалении и вернулся… Нервов и здоровья потратил уйму. Так ни с чем и убрался.
На другой день Леон снова подался на космодром. Я уже начал приходить в норму, поэтому ожидал его возвращения на крыльце. Со всей ответственностью, господа, заявляю: краше Изабеллы может быть только любимая женщина. Покой кругом Первого Приюта несказанный, бесконечная благодать. Сам домик белый, одноэтажный, рассчитан на двадцать человек, а перед ним площадка с кострищем посередине. Вокруг кострища – окоренные бревна, чтобы по вечерам сидеть большой компанией.
Приют стоит у подножия горы. Справа дорога, где катается вездеход, а налево по лесистому склону поднимается тропа, по которой мне предстоит отшагать сотню километров. Склон ровный, чистый; среди травы лежат плоские, как оладьи, серые камни. А деревья, со слезами смолы на медовой коре, – каждое, что твоя скульптура. Толстые ветви переплетены, словно деревья устроили конкурс, кто изобразит самую замысловатую фигуру, и на этих ветвях – пучки длинной хвои, точно кисточки.
А из-за первой горы встают другие, повыше, будто поднялась из-под земли армия богатырей в снежных шлемах, да и застыла плечом к плечу. Все кажется очень близким – рукой подать – и манит к себе до боли в груди.
Пока я сидел, наслаждаясь, возвратился мой пилот. Сразу было видно: победитель.
– Максвеллы передают привет! – закричал он, едва открыв дверцу вездехода. Затем подошел и примостился рядом со мной на крыльце. – Они перепугались до одури. Вообразили, будто я прикончил пассажира и теперь удираю. Желают иметь тебя на связи лично и как можно скорей.
– Бобика им лысого. Как обстановка у яхты?
– Лучше вчерашнего, но тяжело. Опять страху натерпелся.
– Тем более черт с ними. Подождут.
– Как скажешь. – Поскучнел мой пилот, в землю глядит. Подобрал прутик и что-то чертит на ступеньке. – Да ладно, – вздохнул. – Все одно с работы вылетать.
– С чего бы?
– С того самого, – буркнул он, а прутик в руке хрустнул и сломался. – Что тебя на тот свет мало-мало не отправил.
– И прекрасно, – обрадовался я. – На эту миллионерскую сволоту работать – себя не уважать.
– Я не на сволоту тружусь, а на агентство космических перевозок. Они-то меня и попрут с волчьим билетом, потому как уже было два нарушения. А тут еще ты со своим Солнечным Бесом – вообще ни в какие ворота не лезет. Из космофлота вылечу со свистом.
Изложил он свои обстоятельства с усмешкой, а я чую – у парня душа кровью исходит.
– Уговорил. Побежали.
Поднялся я, да ноги подвели: чуть не хрястнулся башкой о ступеньки. Спасибо, Леон поймал; Максвеллы у него вмиг на второй план отошли.
– Я, – рычит, – тебе побегу! Так сейчас разбежишься! На неделю под замок посажу.
Долго мы препирались, но в конце концов я настоял на своем.
– Если, – пригрозил, – мы сию минуту не двинем на космодром, ты не только с работы вылетишь, а еще заплатишь мне компенсацию. В свидетели возьму твой диагностер, у него в памяти все как есть записано.