Однако эта разобщенность продиктована не свойствами финского характера, а характером земли, удобные лоскутки которой отделены друг от друга болотами, скалистыми кряжами, лесом.
— Но скудость земли была тут не только несчастьем, — говорит мой спутник. — Из-за нее финский крестьянин оставался свободным. Тут никогда не было крепостного права. Феодалы обзаводились крепостными там, где обработка почвы не только покрывала мизерные потребности земледельца, но оставляла кое-какие «излишки» в распоряжение помещика.
Не знаю, правильно ли такое объяснение, но нынче и на этой почве финны сумели добиться высоких урожаев, и сейчас в среднем урожай по всей стране достигает 17 центнеров пшеницы с гектара.
Стороннему наблюдателю финн казался «угрюмым пасынком природы». И в самом деле, сурова она. И не переменишь ее, не переспоришь, не переупрямишь, — надо суметь исподволь и самый норов ее приспособить к делу.
В средней Европе, где нет ранних заморозков, для того чтобы поспел ячмень, требуется восемнадцать недель. В северной же Финляндии короткое северное лето славится белыми ночами и обилием солнечного света, для созревания нужен меньший срок: ведь ту стадию развития, которая требует света, ячмень проходит несравненно быстрее. Пользуясь этим, финские крестьяне вывели сорта, вызревающие за двенадцать недель.
Человек здесь, как и всюду, сотворил нужные сорта растений, он своими руками сотворил и почву, но самый способ создания ее формировал и характер человека: настойчивость, переходящую порой в упрямство, расчетливость и неистощимое трудолюбие. Именно эти свойства вместе со страстной любовью к своей земле и стали второй натурой финского народа. Глядя на эти озера и перелески, отделяющие починок от починка, болота, скалы, начинаешь понимать, почему так распространено у нас мнение об угрюмости финнов, их нелюдимости, мрачности.
Но это мнение, как я неоднократно убеждался, грешит по меньшей мере «неточностью».
Правда, оно идет и от финской литературы, которая, может быть, больше чем кто бы то ни было осмеивала такие недостатки характера, как несговорчивость, упорство, ставшее упрямством, бичевала идиотизм хуторской жизни.
Это говорливые острословы-финны, уроженцы области Саво, придумали и пустили в обращение десятки, сотни рассказов про молчаливость уроженцев соседней провинции Хяме — вроде истории о немом сыне.
…Родился у крестьянина в Хяме немой сын. Горевали родители, что он и слова молвить не может, но ничего не поделаешь — судьба. Так он рос до четырнадцати лет, когда отец взял его с собой на сенокос. С утра они вдвоем трудились на солнцепеке, а кринка с пиймя[5] стояла в прохладном месте, в ямке под кустом. Настало время полдничать. Достал отец кувшин и начал пить. Пьет, пьет, а сын с него глаз не сводит. Уже запрокинул голову отец — все напиться не может…
— Так ты, пожалуй, мне ничего не оставишь, — вдруг сказал сын.
Отец от удивления окаменел.
— Так ты, оказывается, не немой! Почему ж до сих пор все молчал, слова не промолвил?
— А так, надобности не было. Чего попусту слова тратить! — отвечал сын…
И вот с легкой руки уроженцев Саво пошли гулять такие рассказы по всей стране, перешли границу, и всюду стали отождествлять всех финнов с уроженцами одной лишь области Хяме.
Хямеляйнены, со своей стороны, сложили немало историй про многословных остроумцев саволяйненов, что в свою очередь доказывает, что вовсе они не такие уж молчаливые, какими их изображают уроженцы соседней губернии.
В самом деле, трудно назвать молчаливым депутата парламента от крупнейшего центра Хяме — Тампере. Председатель Фагерхольм лишил слова этого депутата, но тот не оставил трибуну и продолжал говорить.
Тогда выключили освещение, но и в темном зале продолжала звучать горячая речь депутата.
Председатель закрыл заседание, покинул свое место, а оратор с трибуны продолжал свое слово.
Правда, уж очень важный был вопрос — о пособии на детей, на которое посягал правительственный законопроект, — но, во всяком случае, этот факт свидетельствует совсем не о молчаливости хямеляйненов.
Но если пересказывать все истории про саволяйненов и хямеляйненов, услышанные мною на дорогах Финляндии, так ведь и книге конца не будет…
…У самого шоссе, там, где от него ответвляется бегущая в сторону узкая дорога, пестрой толпой на коротких, низких подставках-штакетинах стоят десятка полтора почтовых ящиков — красных, синих, желтых, голубых, лиловых. Чтобы облегчить труд почтальона, хутора, расположенные на этой непроезжей для машины тропе, выставили свои почтовые ящики к обочине шоссе.
Что это за бидон у дороги?
Через полкилометра — на невысоком дощатом помосте другой, такой же большой бидон. А потом еще и еще. И так они, выстроившись на разных дистанциях, сопровождали автобус, как верстовые столбы, с той только разницей, что бидоны стояли у обочин по обеим сторонам лесной дороги.
Крестьяне вывозят сюда бидоны с молоком и оставляют их. В определенный час по дороге проезжает грузовик молочного завода, сгружает опорожненный вчерашний бидон и забирает с собой полный…
На некоторых помостах, где стояли бидоны, надпись «Валио».
Маленький пастушонок в огромных лаптях, изо всех сил раздувая щеки, играет на берестяном рожке — эту идиллическую марку «Валио» хорошо знают и за рубежами Суоми. С помостов «Валио» молоко идет на маслозаводы этого акционерного общества, основанного в стране по переработке и сбыту молочной продукции.
Другие помосты принадлежат местным кооперативным маслозаводам.
Бидоны, выставленные у обочины, наводят пассажиров автобуса на беседу о честности, об особенностях финского сельского хозяйства.
В сознании людей моего поколения укоренилось представление о Финляндии как о стране, где крестьянство и сельское хозяйство играют господствующую роль и в жизни и в экономике.
Еще не так давно старое, сложившееся перед Октябрьской революцией представление было правильным: в 1936 году в сельском хозяйстве было занято шесть человек из десяти. В сороковом году — пять, то есть половина. А сейчас уже доходами от сельского хозяйства живет лишь около 40 процентов населения.
Что же касается доли сельского хозяйства в общенациональном доходе, то она не достигает и 13 процентов. Доля эта была бы еще меньше, если бы сельское хозяйство оставалось зерновым и не приняло бы животноводческий уклон.
Не знаю, откуда взял Салтыков-Щедрин, что добрый волшебник Финн уехал в Швейцарию доить симментальских коров. Если это и было так, то, во всяком случае, он давно уже вернулся на родину, назло Наине, и доит теперь коров в Суоми.
Когда впоследствии на скалистом берегу озера, в доме отдыха Союза мелких земледельцев Лаутсиа, где я летом провел целую неделю, зашел разговор об этом «чуде», один из собеседников сказал:
— Чуда в этом нет, просто каждая корова стала давать вдвое больше молока.
— Да, чуда здесь, может быть, и нет, — отозвался второй, — это подвиг! Подвиг финской крестьянки, результат ее неустанного труда. Ведь коровами, как и домом, у нас в хозяйстве занимается только женщина. Дело мужа — работа в поле, лошадь. А теперь трактор…
— Напрасно ты сбрасываешь со счетов мужчину, — засмеялся первый, — корма растут на поле, которое возделывает муж.
И в самом деле, если жена крестьянина занята коровой, то кормами коров, и овец, и лошадей обеспечивает труд мужа. Больше половины пахотной земли в Суоми, не считая лугов, отводится под кормовые растения. Молочное животноводство накладывает свой отпечаток на всю жизнь страны, на политику ее, на технику, на науку. И, думается мне, не случайно десять лет назад президентом Финляндской академии избран был лауреат Нобелевской премии, выдающийся ученый-биохимик Артури Виртанен, известный своими трудами и открытиями в науке кормления молочного скота.
И даже ледоколы, которыми здесь так гордятся, обязаны своим появлением в Суоми в первую очередь коровам! Когда финское масло, конкурируя с датским, вышло на мировой рынок, обнаружилось, как важно иметь круглый год морское сообщение с английскими и шотландскими гаванями. Лишь тогда можно было бы воспользоваться высокими зимними ценами на масло. И в результате в конце прошлого века в Ханко появился первый ледокол. Сбыт масла морем за границу был обеспечен и зимой.