Комендант, бородатый матрос в лихо заломленной набекрень бескозырке, отмечал командировочные удостоверения, по которым выдавали хлеб и махорку.
— Долго вы нас здесь мариновать будете? — крикнул Лифшиц, ввалившись в комендатуру и расстегивая портупею.
Матрос рассмеялся.
— Чудак человек, чай пьет, а пузо холодное! Не успел сойти с поезда — и уже в амбицию. До утра наверняка простоите… Вперед пропустили тридцатую Сибирскую дивизию. Хороша дивизия, в ее полках пять тысяч коммунистов. Командует слесарь Блюхер. Ну, что ж ты стоишь? Пей чай — и на боковую. Евтушенко, уступи командиру скамейку, — растолкал комендант спящего красноармейца, налил из бака в железную кружку кипятку и подвинул Лифшицу спичечную коробку с крохотными белыми крупинками сахарина, напоминающими пуговки на Дашкиной кофточке.
— Чай с дороги — хорошо, но мне бы газету. Десять дней печатного слова не видели, — взмолился комдив.
Комендант вынул из шкафа и бережно положил на стол двадцать экземпляров «Правды» за октябрь, напечатанных на плохой желтой бумаге. Лифшиц с жадностью принялся просматривать попахивающие керосином листы.
Газета сообщала о партийной неделе, печатала «страничку красноармейца». Под рубрикой «На защиту революции. Мобилизация коммунистов» приводился список девяноста двух товарищей, которым надлежит сдать все дела по занимаемой должности и явиться в политуправление Реввоенсовета республики, на Сретенский бульвар, дом 6, кв. 34, комната 1, к начальнику инструкторской части товарищу Захарову.
— Не так уж плоха погода на земном шаре. В Англии — забастовка металлистов. В Америке бастуют портовые рабочие. Между Северным и Южным Китаем снова вспыхнула гражданская война, — читал Лифшиц вслух. — Командир кавкорпуса Миронов за измену делу революции приговорен военным трибуналом к расстрелу.
— Да, но ВЦИК, принимая во внимание прежние заслуги и чистосердечное раскаяние, помиловал его, — заметил комендант бесстрастным голосом, и было непонятно, одобряет или осуждает он это решение.
— Напрасно помиловали, — сказала коротко остриженная усталая женщина, стоявшая в очереди командировочных. — Я бы его, подлеца, шлепнула собственноручно. Он моего мужа расстрелял, большевика.
Лифшиц отхлебнул несколько глотков кипятку, отдающего ржавчиной, прочел вслух напечатанный в газете лозунг:
— «Коммунисты — правящая партия, которая пилит дрова, сражается на фронтах, грузит вагоны, расстреливает своих собственных членов, если они оказались негодяями. Идите, товарищи, в эту партию!»
— Ну что ж, оставайся здесь за меня, а я пойду погляжу Москву. К утру вернусь, — сказал после чаепития Лифшиц своему молчаливому комиссару, который засел за газеты. Лифшица неудержимо влекло в город.
Удостоверясь, что все красноармейцы эшелона получат паек, комдив перемотал обмотки на своих худых ногах и отправился в город.
На привокзальной площади, залитой жидкой грязью, внимание его привлекла толпа, собравшаяся вокруг упавшей ломовой лошади. Напрасно старик возчик ругал и нещадно хлестал обессилевшую от голода конягу — она уже не могла подняться и только дергалась и мелко дрожала.
— Что ты ругаешь своего одра на все корки? — спросил Лифшиц.
— Этот Буцефал обозный мне от артиллеристов достался и не единого слова, кроме мата, не понимает, — ответил возчик.
— Зарезать ее, горемычную, надоть! — взвизгнула бойкая баба, закутанная в теплый платок.
— Я те зарежу! — огрызнулся возчик и в сердцах стал бить кнутовищем по лошадиной морде, норовя попасть по глазам.
— Надо прирезать, пока не подохла. Хоть какое ни есть, а все-таки мясо, — посоветовал постовой милиционер.
— Хоть мы и не татаре, но тоже не откажемся…
— Ладно, так и быть, режьте, — весь сразу как-то обмякнув, согласился биндюжник. — Все равно я ее с собой не уволоку, а чуть отойти — вы тут ее и прикончите.
Верзила, пахнущий варом, видимо сапожник, выхватил из-за голенища остро сверкнувший нож и перехватил лошадиное горло. Кровь не хлынула, и это было страшно. Кто-то нагнулся и стал рубить конскую ляжку.
Лифшиц пошел дальше. Перед ним стояли умоляющие изумрудные глаза лошади. Гибель ее напомнила ему утилизационный завод в Чарусе, и он по ассоциации вспомнил механика Иванова и сына его Луку. Где-то их мотает сейчас судьба?
С тяжелым сердцем Лифшиц прошел мимо длинной очереди, вытянувшейся у закрытой на замок булочной.
— По сколько дают на брата? — спросил он у стоящей с края женщины.
— Четверть фунта на работника в день. Да и хлеб-то сырой, как глина.
— Вот прогоним Деникина, хлеба будет вдоволь, — пообещал Лифшиц.
Никто ему не ответил. Голодные люди неразговорчивы. Дул сильный, пронзительный ветер.
На перепутье стояла круглая афишная тумба. Лифшиц чиркнул зажигалкой, при бледном крохотном огоньке прочел объявление о том, что в театре Корша идет «Сон в летнюю ночь», а в Народном доме имени Ленина на Бутырской состоится третий вечер поэзии с участием С. Есенина, С. Фомина, С. Обрадовича и В. Казина.
«Пойти бы на этот вечер. Выйти на трибуну и сказать поэтам в глаза: «Мало вы, черти, пишете про Красную Армию. Один Демьян Бедный работает за вас всех», — подумал Лифшиц и улыбнулся.
У какого-то узкого переулка его грубо остановил патруль — три красноармейца и рабочий в кожанке с маузером в руке. Придирчиво проверили документы. Найдя, что все в порядке, извинились, попросили закурить и пошли дальше.
Человек в кожанке обернулся, предупреждающе крикнул:
— Будьте осторожны, товарищ, по городу еще шляются анархисты, а с ними лучше не связываться.
Лифшиц плохо знал Москву. Он приезжал сюда только раз за свою жизнь. Не было у него здесь ни родственников, ни друзей, ни знакомых. И в город идти было незачем. Но это милая его сердцу столица молодого Советского государства. Необъяснимая сила толкала его вперед.
Город был безлюден. Фонари не горели. Ветер трепал на заборах обрывки афиш, крутил на Цветном бульваре охапки мокрых листьев. У кинотеатра «Бельгия», заставленного щитами с рекламой американского боевика в трех сериях «Тайны Нью-Йорка», его остановила жалкая, измученная проститутка, закутанная в белый вязаный платок. Подняв на него большие глаза, неумело предложила:
— Пойдем, красавчик, со мной… Дорого не возьму, полфунта хлеба.
Она оглянулась в темноту, где, наверно, притаился сутенер или, быть может, ее голодный ребенок.
У Лифшица мелькнула мысль: не взять ли девушку с собой на фронт? Но он тут же отказался от этой затеи: начнутся неизбежные ухаживания, ссоры, сцены ревности. Подняв воротник шинели, Лифшиц зашагал дальше.
На Лубянской площади у круглого фонтана чадил костер, у раскаленных углей грелись отрепыши-беспризорники, закутанные в чудовищные лохмотья. Из железных ворот ВЧК, пыхтя, выехала грузовая автомашина с арестованными. Один из них простуженным голосом насмешливо крикнул:
— Садись, подвезем!
— А куда вы?
— На кладбище…
— Стоит ли торопиться?
Если бы не этот краткий диалог, то можно было бы подумать, что проехали тени.
Лифшиц вышел к Большому театру. Из-за туч выглянула луна, осветила у белых колонн красноармейца, старавшегося прикрыть от холода худенькую девушку полами своей кавалерийской шинели. Красноармеец с силой притягивал ее к себе, а она, упершись руками ему в грудь и откидывая голову назад, задорно и молодо хохотала.
«Отталкивает и притягивает одновременно. Поди разбери, чего ей хочется, — с теплотой в сердце подумал Лифшиц. — Какие бы бедствия ни испытывал народ, какая бы война ни терзала страну, любовь продолжается и всегда согревает людей…»
Давным-давно он вот так же обнимал, и целовал, и звал, сам не зная куда, свою медноволосую Дебору. Где-то она сейчас. Жива ли? Вспоминает ли о нем?
Зачем иллюзии? Никогда ты больше не увидишь своей Деборы. И детей не увидишь тоже. Трудно семье комиссара, к тому же еврея-комиссара, уцелеть в такое время на Украине, занятой деникинцами. Мир пока устроен плохо, за все рано или поздно приходится платить, за революцию тоже надо платить. Одни расплачиваются своей жизнью, другие жизнью своих близких.