Литмир - Электронная Библиотека
A
A

С тех пор как увидел после долгой разлуки Ольгу, он затаил мысль снова сойтись с нею, вернуть Лукашке родную мать. Но так и не довелось ему сказать любимой женщине хоть несколько ласковых слов. Все думал: «Успеется». А сейчас уже поздно.

Сосновая крышка плотно легла на гроб, и вот уже один за другим четыре трехдюймовых гвоздя ушли в нее по самые шляпки.

— Одну минуту, погодите, там шмель! — крикнул механик и, выламывая белые щепки из домовины, крашенной суриком, сдирая на пальцах кожу, сорвал крышку.

— Пускай подышит в последний раз, в последний раз поглядит на людей, — проговорила мать Курочки.

В скромном букете полевых цветов, продолжающих жить и в гробу, запутался сердитый мохнатый шмель. Механик смахнул его, и шмель, зажужжав, сделал несколько прощальных кругов и так стремительно взмыл в синее небо, словно навсегда решил покинуть землю.

Отгоняя шмеля, Иванов в последний раз прощался взглядом с самой дорогой для него в этом жестоком и неласковом мире женщиной. Если бы она могла его слышать, он сказал бы ей самые заветные слова, которые десять лет отбирались из тысяч других слов и бережно складывались для нее в его сердце. Эти слова подняли бы ее из гроба, и она пошла бы за ним, куда он велит: на каторгу, в огонь, на смерть.

Почему же он не сказал этих слов, когда проходил мимо нее и она с ожиданием — он видел это по ее глазам — безмолвно глядела на него?

Убийбатько снова, теперь уже торопливо, приподнял крышку, взялся за молоток. Механик бросил последний взгляд на покойницу. Как сильно исхудала и постарела она за последнее время! Какие мучительные думы сплели паутину морщин у ее глаз? Горько жилось ей под нерадостным для нее солнцем!

Гроб на веревках опустили в узкую яму, и тотчас по крышке застучали высушенные солнцем комья глины. Красногвардейцы быстро работали лопатами, словно делали нехорошее дело и торопились поскорее его закончить.

Ничего уже не слыша и не видя, Лука свалился на траурно-черную землю и зарыдал. Впервые смерть так близко коснулась его. И, плача о матери, он плакал от сознания, что люди неизбежно умирают и смерть — это общая участь, что рано или поздно умрут все и через восемьдесят или сто лет из тех людей, которых он знает, не останется ни одного человека. Сапожник Отченашенко наклонился над Лукой, легко поставил на ноги и ласково начал упрашивать:

— Не плачь, не расстраивай отца, на него и так смотреть больно, почернел весь.

По дороге домой Иванов положил руку на плечо сына, сказал:

— Учиться тебе надо. — Подумал немного и добавил: — Надо, а негде. Кругом война.

Они шли рядом, опустошенные и усталые, будто без отдыха работали несколько суток подряд. Утверждая незыблемый закон жизни, яро полыхала весна. В теплом воздухе кружил густой тополиный снегопад.

— Вот и мать твоя собиралась в народные учительницы пойти, учить детей уму-разуму. Очень хорошо помню эту ее мечту. Плохо наш мир устроен: люди рано сдаются судьбе и, ослабев, перестают бороться.

Весь вечер отец и сын говорили — один о матери, другой о жене. Но так и не сказали они ничего нового друг другу о женщине, ставшей уже воспоминанием для живых.

Ночью, когда легли спать по́котом на прохладной доливке, посыпанной, словно на троицу, свежей травой, дед Семен спросил Иванова:

— Женишься теперь? Церквой вдовцам это дозволено. — И, не дождавшись ответа, принялся выкладывать несложные свои соображения о судьбе Лукашки: — Мать родная бьет — как гладит, а мачеха и гладит — как бьет. А я тебе, Сашко, прямо скажу. В молодости, еще до пожара, на котором спалил себе очи, имел я большую удачу и увеселение от баб. В любви был прямо-таки неистовый. Со всеми почти девками в селе переспал: бывало, сегодня у одной в клуне ночую, а назавтра с другой на сеновале. А сейчас прямо скажу: если б можно было от них от всех отказаться и с одной женщиной всю жизнь проголубить — отказался бы, и глазом бы не моргнул. От них, от баб этих чужих, вся неприятность идет: и вешаются, и бьются, и плачут. Они, бабы, все одного вкуса, и нет для человека лучше его богоданной супружницы…

Потом старик, совсем уже некстати, заговорил о Гришке Брове:

— Коптил человек божий свет, а для чего — неведомо. Капитал сколачивал, а после себя даже дитё не оставил. В евангелии же сказано довольно внушительно: «Всяко убо древо не творяще плода посекается и в огонь вметается». Скушно, конечно, без бабы: прижмешься к ней и забудешь про все на свете, все равно как горилки хлебнешь.

В настежь открытую дверь видно было, как месяц поливает землю струями голубых лучей. Голос старика воспринимался как шум дождевых капель, барабанящих по сухой и плотной листве. Под его мерный лепет Лука уснул, тесно прижавшись головой к твердой и теплой груди отца. Проснулся он один только раз и расслышал слова деда:

— Любили и кохали один одного и померли разом, в один день.

«О чем это он?» — подумал Лука, но тотчас забылся и снова уснул — до утра, ослепившего его своим лазурным светом. Все ликовало в мире, радовалось и восторгалось. Блаженно мычали в хлевах коровы, пели птицы, свивая гнезда. В саду среди травы одуванчики подняли кверху белые шары, ожидая порыва ветра, который унес бы легкие их семена и обсеменил ими добрую, милую землю. Каждый час, каждую секунду свершался на земле круговорот вечной жизни. Все рождалось, жило, оставляло потомство и умирало, продолжая жить в своем потомстве. Никогда на свете не переведутся люди и деревья, напоминая будущим поколениям о своих предках, которые тоже украшали землю, благословляя жизнь.

Уже на следующий день мальчик среди природы почувствовал себя легче. Молодая душа его рвалась к жизни, и смерть стала забываться, как непонятный и страшный сон.

Он лег на землю, щедро позолоченную цветами лютиков, обрызганную пахучими каплями ландышей, и, рассматривая мирное сплетение трав и цветов, подумал, как было бы хорошо, если бы так же, без всяких войн и без драк, уживались между собой люди.

Но механика Иванова грызла тоска. Он не сразу мог оправиться после удара, примириться со смертью Ольги. Несколько дней Иванов ходил как пьяный, глядя себе под ноги, словно отыскивал на земле следы любимой женщины, ушедшей от него навсегда.

В безоблачном небе погромыхивал орудийный гром. Убийбатько тревожно прислушивался к нему. Как-то пришел к механику и настойчиво потребовал:

— Надо с отрядом уходить в леса, немедленно.

— Не могу я ее оставить.

— Кого?

— Ну, кого! Ольгу, конечно. Понимаешь, люблю я ее. Вот только сейчас и понял, как сильно люблю. Жить без нее не могу.

Убийбатько улыбнулся доброй и ласковой улыбкой. Так улыбаются детям, да, может быть, тяжелобольным.

— Все мы своих жен любим. Но я вот живую Фроську в селе оставляю, а тебе мертвую и подавно можно оставить. Не украдут, не обидят, не обманут.

— Мне бы еще разок на нее взглянуть. Ведь даже фотографии не осталось.

— Сквозь землю не глянешь.

— Откопаю ее! — решительно заявил механик. — Посмотрю на нее в последний раз, и поедем.

— Ты что? В селе разговор пойдет нехороший. Закон не дозволяет откапывать мертвяков.

— Оно-то верно… Живешь среди людей, так и поступай по-людски, — согласился механик.

Но колебался он недолго. Прихватив с собой лопату, пошел на кладбище и разрыл могилу.

Балайда и Убийбатько, которые пошли с ним, помогли вытащить гроб, сняли успевшую отсыреть крышку.

Сердце механика гулко забилось. В безжизненном свете луны увидел он мертвую голову жены, убранную совсем уже увядшими цветами, увидел, как, потревоженный голубоватым лучом, зашевелился могильный червь. Поспешно опустился на колени и, весь содрогнувшись, поцеловал жену в уже почерневшие губы. Потом поднялся и как слепой пошел прочь с кладбища.

— Прах! — сказал он.

Только теперь дошло до него неотвратимое значение этого слова.

Убийбатько и Балайда зарыли гроб, насыпали над ним неуютный холмик земли.

— Будет время, украсим могилу хрестом, — задумчиво сказал Убийбатько, шагая вслед за Балайдой.

58
{"b":"815023","o":1}