Она давно не была дома, но в хате ничего не изменилось, словно время и не заглядывало сюда. Все тот же чисто выскобленный стол, застланный вышитым рушником, все то же веретено в углу под божницей, те же синие голуби с красными чубами на подсиненной стенке, так же пахнет свежевымазанная доливка. Все, как раньше. Только над кроватью, накрытой пестрым лоскутным одеялом, висит рыжая солдатская шинель ее мужа.
В хате никого. Ольга шагнула вперед, прислонилась зардевшимся лицом к грязному грубому сукну, надеясь вдохнуть знакомый запах. Но шинель пахла землей, дымом костров, едва уловимым горьковатым духом перепрелой листвы. Этот запах ничего не напоминал ей из прежней жизни.
Ольга зажмурила глаза, и тогда Александр встал перед ней, как живой. Она увидела его в этой же комнате в тихий вечерний час, он сидел на деревянной лавке, жилистой рукой раскачивал деревянную люльку, в которой дремал его сын, и напевал над ним нескладную, здесь же сложенную песню.
Ольга подняла голову. На бантине, поддерживающей потолок, висело кольцо, вытертое до белого блеска. Когда-то к нему прикрепляли люльку, в которой дед Семен, тогда еще зрячий, укачивал ее, потом она сама укачивала своего Лукашку. Зачем? Для того чтобы так легко от него отказаться? Отчаяние затопило душу Ольги, и в первый раз пришла ей в голову мысль, что в кольцо можно продеть петлю, всунуть в нее голову и успокоиться навсегда.
Опомнившись от этого помрачения, Ольга заметила, что пуговицы на шинели грозят оторваться. Она отыскала в печурке иглу и суровую нитку, села на лавку и стала их пришивать. И, пока держала на коленях шинель, сердце ее больно сжималось. Сколько она вынесла в богатых хоромах Бровы, сколько слез пролила на пуховые подушки — и ни разу не попыталась вынуть голову свою из добровольного ярма! А теперь, видно, нет ей возврата назад. С мучительным и блаженным волнением глядела она на старую боевую шинель мужа. Опустошенная, измученная, вспомнила ласковые руки Александра, дыхание его у своего лица.
Знакомый звук кобзы вернул ее к действительности. Она подошла к раскрытому окну, за которым стояла стена цветущей вишни, села на лавку и бросила усталые руки на колени.
В саду пел дед Семен, отец ее, аккомпанируя себе на кобзе. Тяжелыми пальцами, обмотанными проволокой, перебирал он бесчисленные струны, и они торжественно жужжали, словно шмели, запутавшиеся в розовом кусте шиповника.
Я его не знаю, николы не бачив,
Але чув в дытынстви вид дида свого,
Що вин таки прийде, слипця зробыть зрячим,
Выведе з неволи змученный народ.
Вин, як блыскавыця, нибы дождь блыскучий,
Впав на нашу землю, гирку та суху,
И життя зросте на ний ясне та квитуче…
Слепец пел, повышая голос, грубая кобза рождала нежные звуки. Сердце Ольги уже не чувствовало печали чужой испепеленной земли, оно открывалось навстречу цветущему саду, полному света, ароматов, прохлады. Свежие листья касались ее горячего лба, шептали ей в уши: «Все это для тебя, все это твое».
А старик пел. И уже не слова слышала Ольга, а великий их смысл: призыв к освобожденному народу, чтобы полными пригоршнями черпал он счастье, открывшееся ему.
— Про кого это ты, дедушка, сочинил песню такую? — услышала Ольга голос Луки.
— Про нашу мрию — про Ленина, саму велику людыну земли… Мне твой батько много про него успел рассказать. И хоть Ленина не бачил никогда, кобзари давно песни про него спивают по ярмаркам, шляхам, в поле. Знали, значит, стари люды, що вин таки буде, той Ленин, що не прожить народу без него, — суровым голосом ответил слепец.
Потом сразу заговорило несколько голосов.
— Хоть человек убогий, да слово его чистое, — разобрала Ольга. Это говорили об ее отце.
Она выглянула из окна. Крестьяне сидели и лежали на шелковистой мураве, обратив к старику свои лица.
Слепец без шапки, в грубой полотняной рубахе сидел лицом к солнцу, и над его седой головой, словно золотые искры, доверчиво летали пчелы; что-то жесткое таилось в его глубоких морщинах, густо нарезанных временем; косматые брови сурово нависли над белыми пятнами глаз, тонкий орлиный нос обострился, загнулся книзу. Только сейчас дошло до сознания Ольги, как изменился и постарел ее отец за последние годы. А вслушиваясь в его то гневные, то ласковые слова, поняла, что видит он куда дальше, чем эти зрячие люди, доверчиво внимающие ему.
— Жили мы погано, ни ножа, ни образа — ни зарезаться, ни помолиться. Пришел конец этой жизни, а як будем жить дальше, никто из нас не знает. А я так думаю — що надо нам всем записаться в коммуну, работать на себя, на нашу советскую власть, — неторопливо и раздельно говорил старик; рука его изредка падала на кобзу, и она откликалась ему, как живая.
— Кто молиться не умеет, пускай в коммуну идет, там научится, — бормотнул старик Федорец, молча слушавший кобзаря.
Так вот в чем он — смысл жизни! Надо работать на себя, а она работала на богача Брову, была не женой ему, а наймичкой. Уйти, сейчас же уйти из ненавистного дома, одним ударом разбить ярмо, взять свободу, которую провозгласила для женщины советская власть! Многое поняла Ольга в эти минуты, слушая слепого отца.
Осторожно ступая, чтобы не наколоть босые ноги о побеги молодых колючек, Ольга вышла на улицу, дошла до церкви, словно околдованная, остановилась перед нарядной березой, прислонившейся к белой ограде. Замученное зимней стужей, дерево еще недавно в бессилии прижимало к стволу жалкие почерневшие ветви, а сегодня они осыпаны изумрудными звездочками пахучих листьев, молодо колышутся под ветром и мягкими, вкрадчивыми прикосновениями ласкают белую атласную кору. Нарядная эта береза напомнила Ольге о ней самой. Час назад она проклинала свою судьбу, не видела просвета, помышляла о петле; а вот сейчас душа вспыхнула, и все вокруг для нее посветлело. Она знала теперь, где искать свою долю. Пусть не может она быть женой механика, она будет его товарищем.
Не колеблясь, Ольга пошла к сельсовету. Через раскрытое окно услыхала характерный, во всех интонациях знакомый голос Гришки, остановилась.
Гришка вкрадчиво и жарко говорил о том, что механика и всех его приспешников следует убить, создать собственную, куприевскую республику, которая никому не подчинялась бы и занимала бы в России такое место, как Швейцария в Европе. Браться за это нужно немедленно, ибо второй такой случай вряд ли еще раз подвернется. Гришка назвал фамилию Назара Федорца как самого подходящего на пост министра. В первое мгновение это показалось Ольге смешным, но она тут же вспомнила, с каким ледяным спокойствием Гришка отправил на тот свет своего отца, и ей стало страшно. Она шагнула назад. В это время ее увидели из окна. Делать нечего, надо было идти напролом и говорить то, ради чего она сюда пришла. Ольга поспешно, делая вид, что ничего не слыхала, вошла в помещение, приблизилась к Гришке, сидевшему за столом, решительно сказала:
— Запиши меня в красногвардейский отряд!
— Тю на тебя! Ты что, сдурела? — Гришка сощурил глаза, недобро засмеялся. — Иди зараз же домой и выкинь эту думку из своей дурной головы, пока я не всыпал тебе вожжей.
— Я с тобой жить больше не буду… Хватит уже, нажилась, — подступая ближе, прошептала Ольга. Дыхание у нее перехватило, только и достало силы на этот шепот.
Кулаки в комнате захохотали.
— Как это не будешь? — спросил пораженный Гришка.
— А так, что придется тебе теперь без батраков обходиться. Кто воды принесет? Невестка. А кто обед сварит? Невестка. А кто на жнива? Невестка. А кого бьют? Невестку. А за что? А за то, что она невестка. — Ольга вызывающе усмехнулась. На одно мгновение былой задор вернулся к ней. — Что же ты смотришь? Записывай…
Брова побелел весь, но стойко переломил себя, вынул из стола список, написал в самом низу столбца имя и фамилию Ольги. Хотел что-то сказать, но смолчал.